В нашей квартире в бабушкиной комнате стоял туалетный столик с большим красивым зеркалом, с хрустальными флакончиками в серебряных оплетках и еще со специальным приспособлением для лайковых перчаток – все эти вещи раньше принадлежали Вере Комиссаржевской, великой актрисе. С ней дружила сестра моей прабабушки, тетя Маша, и Вера Федоровна часто бывала в доме Зилоти, чувствовала себя там совсем своей, просто членом семьи. В то время моя бабушка была еще девчоночкой, «тетя Вера» (так она звала Комиссаржевскую) своих детей не имела и очень привязалась к маленькой Наташе. Если куда-то уезжала, без конца с нею переписывалась. У нас сохранилось множество ее фотографий (и в ролях, и в жизни), разных открыток, которые Вера Федоровна присылала отовсюду. Есть и портрет Комиссаржевской в полный рост (по-моему, такого ни в одном музее не найдется). Потом, после смерти Веры Федоровны, какие-то ее вещи достались бабушке, и Мамуся завещала их мне: «Катя – будущая артистка, они должны принадлежать ей» – тот самый туалетный столик, все эти баночки-скляночки, флакончики, огромный роскошный веер из белых страусовых перьев.
…Ниточки, тянущиеся из далекого прошлого, поступки людей, живших задолго до тебя, далекое эхо сказанных слов, какие-то простые вещицы, вдруг обретающие пророческий смысл, попадая в новые руки, – связь времен иногда становится такой очевидной, а выбор пути – таким предопределенным… Пройдет много лет, и веер Комиссаржевской вновь распахнется в руках Элизы Дулиттл, когда юная цветочница из телебалета «Галатея», зачарованно глядя на чудесные белые перья, шагнет из мира лондонских улиц в мир классического танца…
Прекрасные, загадочные театральные предметы, удивительные люди рядом (я еще не понимала тогда, что они – великие артисты, но общение с ними неодолимо привлекало меня), фотографии, рассказы, воспоминания создавали особую атмосферу моего детства, насыщенную разговорами о театре, спектаклях, балете. Я слушала, смотрела завороженно и, хотя еще не все понимала, всей душой чувствовала, что вот это и есть самое замечательное на свете, и мечтала в этот мир попасть…
Моя подружка по дому Аня Москвина после второго класса поступила в хореографическое училище. Она приходила во двор и рассказывала, как они занимаются в училище, какие изучают предметы – таких не было в обычной школе! – и как там вообще всегда интересно. Из этих бесконечных разговоров я узнала, что в балетную школу принимают после второго класса и что нужно выдержать конкурс, пройти разные испытания. Наверное, эти разговоры и стали главным толчком, направившим мои мечты и желания во вполне конкретном направлении. «И я хочу так!» – сказала я и ко второму классу начала всерьез донимать маму просьбами отвести меня в хореографическое училище. Ведь я уже все знала – и когда, и куда нужно идти. «После второго класса надо поступать, – настаивала я, – отдай меня в эту школу! Я хочу туда!» Все вокруг очень меня поддерживали: и Мамуся, и многие друзья нашей семьи, но мама сильно сомневалась. С одной стороны, она понимала, что, если не пустит меня учиться балету, потом всю жизнь могут быть упреки, что из-за нее я лишилась своего призвания. С другой стороны, мама тоже кое-что разузнала и, конечно, гораздо лучше меня представляла себе все трудности поступления в хореографическое училище. Ей говорили, что там большой конкурс, что нужно иметь блат, что без блата вообще не поступить, потому что принимают в первую очередь детей артистов. К тому же ей хотелось услышать мнение профессионалов: действительно ли у ее дочери есть способности к танцу, не ждет ли ее потом разочарование в выбранном пути, от чего мама прежде всего хотела уберечь меня.
Чтобы избавиться от сомнений, мама собиралась посоветоваться с нашей соседкой – Екатериной Васильевной Гельцер. Они были давно знакомы: когда наша семья переехала в «мхатовский» дом, маме исполнилось еще только тринадцать лет, и она подружилась с племянницей Гельцер, тоже Татьяной. Дочка старшей сестры фактически жила у прима-балерины, называла ее «мама Катя», и та ее воспитывала. В квартиру Екатерины Васильевны моя мама заходила, в основном когда Гельцер уезжала. Вот тогда Татьяна звала ее: «Приходи скорей, мама Катя уехала – будем слушать пластинки!» Ведь Гельцер не разрешала пластинки трогать, она вообще отличалась характером весьма властным и непростым. У меня же с Екатериной Васильевной постоянно возникали проблемы. Гельцер меня гоняла все время – и когда мы по лестницам бегали, и когда на балконе играли. Дело в том, что часть нашего дома была пятиэтажная, а часть – четырехэтажная, и вот как раз над гельцеровской квартирой находилось плоское перекрытие (как огромная крыша); оно одновременно являлось балконом для другой части дома. Сначала там даже хотели сделать зимний сад. На эту крышу-балкон выносили столы, пили чай. Здесь всегда гуляли и взрослые, и дети. Для детей балкон превратился просто в уличный двор: мы там даже на велосипедах носились и вообще черт знает что творили. И вот как только начинались шумные игры на крыше-балконе, появлялась Гельцер и взывала: «Где тут эта Максимова?!» Почему-то она считала, что воздействовать на ребят надо через меня. А меня от нее всегда прятали. Когда я уже поступила в училище, ее любимой угрозой стало: «Вот пожалуюсь в школу – тебя выгонят!» А еще, когда мы с ней на лестнице встречались, эта важная дама заставляла меня делать реверансы: «Я народная артистка, представитель искусства – ты мне должна делать реверансы!» Я уж смотрела, выглядывала: как бы пробежать ее квартиру, чтобы не встретиться…
Моя подружка Аня (та самая девочка, которая рассказывала мне про хореографическое училище) была внучкой сестры Гельцер, и, видимо, именно она соответствовала представлению Екатерины Васильевны о том, из кого может получиться балерина: Гельцер помогла ей поступить, дома с ней занималась дополнительно каждый день, гоняла ее, муштровала, тянула. А вот меня знаменитая прима даже смотреть отказалась! Однако довольно скоро, когда Аня училась в шестом или седьмом классе, прежние восторги от необычной школы остыли, и она мечтала уже только об одном: «Скорее бы мне исполнилось шестнадцать! Я получу паспорт, смогу сама решать, что мне делать, и в тот же день уйду из училища!» Оказалось, что нет у нее ни способностей, ни желания заниматься балетом. Кончилось тем, что школу Аня действительно не закончила… А еще через несколько лет по телевизору передавали показательный концерт двух выпусков хореографических училищ – ленинградского и московского; и Рудольф Нуреев тогда танцевал, и Алла Сизова, и выпускники из моего класса. И вот, как нам потом рассказывала Татьяна, племянница Гельцер: «Вечером показывают концерт по телевизору, и вдруг мама Катя кричит мне: “Тань, Тань, иди посмотри, какая чудесная девочка выступает! Ты посмотри, посмотри, как она танцует!” Я ей говорю: “Так это же Катя Максимова!” Она ахнула: “Не может быть!”»…
Но это случилось много позже, а тогда, после отказа Гельцер, Мамуся, по секрету от мамы, договорилась уже с Тихомировым и отвела меня к нему. Бабушка очень хотела, чтобы я стала балериной, и пришла посоветоваться – стоит или не стоит учить меня балету, есть ли у меня соответствующие данные. И Василий Дмитриевич меня благословил: «Да, ведите ее в училище, у нее есть способности. Если Катя хочет – пусть танцует!»
Счастливая желтая дорожка
Теперь предстояли вступительные экзамены, вернее, отборочные туры. Конкурс оказался огромным, более восьмидесяти человек на место, девочек привели очень много, мальчиков гораздо меньше. Где-то среди них был и Володя Васильев, но тогда я не обратила на него внимания… Смотрели нас по группам: вызывали по семь – по восемь человек по алфавиту и отбирали – кого куда. Помню ковер с узором из синих и желтых дорожек: тех, кого дальше смотреть будут, ставили на желтую дорожку, а отсеявшихся – на синюю. Только мы, дети, этого тогда еще не понимали. Конкурс состоял из нескольких туров: первый проходил практически в два этапа – медицинский осмотр и осмотр физических данных. Смотрели нас сначала врачи, и надо было представить медицинские справки. А потом уже смотрели педагоги, оценивали профессионально важные качества – проверяли гибкость, выворотность, говорили: «Подними ногу вверх, подними вбок». Я поднимала, насколько получалось, потом подходила педагог, брала мою ногу и начинала тянуть еще выше – чтобы определить, как высоко нога сможет подниматься, когда она разработается. Оценивались прыжки и особенности строения тела: длина шеи, ноги, коленки, пальцы на ногах. А потом начались туры, когда нас заставляли делать какие-то движения – приседать, вставать, гнуться, переворачиваться. Затем мы все ходили по кругу, а пианистка меняла темп игры – играла то вальс, то марш, то какие-то синкопы, и нам нужно было также менять темп движения. Особенного страха я не чувствовала: мало что понимала тогда, но волновалась, конечно. Мама наверняка волновалась гораздо больше, как, впрочем, и все родители. Они сидели внизу у входа и переживали за нас. После каждого тура на следующий день на дверях училища вывешивались списки тех, кто прошел на следующий тур. Во время просмотров я познакомилась и сдружилась с одной девочкой, моей однофамилицей Аллочкой. Как потом оказалось, она жила неподалеку от нас, и еще года три мы встречались, играли, гуляли вместе. Она уже до этого занималась в хореографическом кружке Дома пионеров, и ее от кружка рекомендовали к поступлению в училище. Аллочка пришла в настоящей балетной юбочке, как полагалось. Остальные девочки в основном были одеты во что-то домашнее. А она – в этой юбочке, и что-то уже умеет, и перед зеркалом что-то изображает! Помню, как все вокруг перешептывались, поглядывая на нее: «Ну эта уж конечно пройдет – она ведь рекомендована!» Мы с Аллочкой все время шли рядом, попадали каждый раз в одну группу, потому что фамилии были одинаковые, и мама мне потом рассказывала, что уже как-то ориентировалась на эту девочку, чтобы узнать результат до того, как списки повесят. Она спрашивала меня, на какую дорожку на ковре меня сегодня поставили, и, если я отвечала, что вместе с Аллочкой, – мама успокаивалась: значит, я прошла. И так мы с Аллочкой продвигались, продвигались, и вот на последнем туре нас поставили на разные дорожки и в следующий раз сказали прийти в разные дни. Выскакиваем мы после экзамена к нашим мамам: одна подбегает и говорит, что велели прийти 26-го, а другая – 24-го. Я-то сказала и не задумалась, а у мамы сердце упало: «Все, значит, не прошла!» Оказалось – наоборот. Меня приняли!