После сеанса он сидел в гримёрке, потягивая приготовленный директором жидкий чай. Гемма с Антоном куда-то исчезли, зная, что после выступлений он любит побыть в одиночестве. Директор за дверью сдерживал толпу, желающую попасть внутрь, но Северин знал, что спустя полчаса, после многократных напоминаний, что он не желает никого видеть и ни с кем общаться не будет, все разойдутся. Постепенно шум за дверью стихал, пока не пропал совсем. Северин продолжал сидеть, согревая в ладонях пустой стакан. В такие минуты бездействия его одолевали воспоминания, картинки из прошлого мелькали перед ним, как в немом кино. Он помотал головой, чтобы отогнать навязчивые мысли. У человека его профессии прошлого быть не может. У него не может быть ни родителей, ни детства, ни юности, ни знакомых, которые могли бы рассказать о начале его карьеры. Он должен, как Афина Паллада из черепа Зевса, появиться на свет уже взрослым, в полном расцвете своего проклятого таланта.
Он встал и надел котелок, захватил стоящую в углу трость и вышел из комнаты. Коридор был тёмен, лишь в дальнем конце светилась одинокая лампочка, и он пошёл к ней, как большой, разучившийся летать мотылёк. Театр был пуст, как копилка банкрота, шаги гулко отражались от тёмных стен. Северин вышел на улицу, захотелось курить. Он похлопал себя по карманам, но трубка осталась в номере. Заметно похолодало, и он пожалел, что не взял пальто. Полная луна освещала узкие улочки. Северин решил идти в гостиницу другой дорогой, через Кафедральную площадь, мимо Замковой горы и вниз по Большой. Колокольня, освещённая тусклым светом фонарей, перекрывала вид на башню Гедимина, мимо, опустив голову, цокала лошадь, запряжённая в какой-то древний тарантас. Северин перешёл на другую сторону, где светились вывески нескольких кафе. Он подумал, а не пропустить ли пару рюмок коньяку перед сном, но перед самыми дверями в лицо ему пахнуло табачным дымом, он представил саму атмосферу этого места, скопище людей, пьяный гам, который так любили сущности, и заходить не стал. Едва не споткнувшись на брусчатке, он прибавил шагу. Любоваться архитектурой при свете уличного освещения было не самой лучшей идеей, то же самое, что осматривать залы Лувра с зажжённой спичкой в руках. Дорога к гостинице показалась ему длиннее, за каждым углом поджидала темнота. Проехал автомобиль с выключенными фарами, потом ещё один. Северин осматривал фасады, ему показалось, что он проскочил нужный ему дом. Пешеходов не было, только в закоулках трепыхались серые тени. Северин едва сдерживался, чтобы не побежать, как вдруг заметил знакомую вывеску «Италии». Распахнув дверь, он постоял, опираясь на неё спиной и переводя дух под удивлённым взглядом портье. Тот кивнул Северину и протянул ключ от номера.
3
Первое воспоминание из его детства – звуки дождя по крыше, ласковые руки матери. Он не помнил, сколько ему было лет, всё остальное он помнилось очень хорошо, вплоть до расположения комнат в их старой квартире. Передняя, гостиная, длинный коридор, направо комната его матери, цветы в горшках, голубые обои, фортепиано, налево – кабинет отца, дубовый стол, шкафы с книгами в коленкоровых переплётах, над столом портрет человека с густыми усами. Эти розовые, слюнявые воспоминания – всё, что осталось у него от раннего детства. Когда повзрослел, оказалось, что родом он из зажиточной семьи. Небольшое, ещё дедовское, имение, утопавшее в зарослях черёмухи, первый на много вёрст в округе автомобиль, купленный отцом, ежегодные поездки на воды (мама была не очень крепка здоровьем), гувернантки, благодаря которым он раньше заговорил по-французски, чем на родном языке.
Не правда ли, вы много раз читали что-то подобное? Где старый мир до тошноты идеализирован, где маршируют розовощёкие упитанные крестьяне, в пояс кланяющиеся помещику, а он в ответ говорит им «бонжур!» и одаривает каждого пятиалтынным; где всё подчищено, протёрто и поблёскивает настоящим, а не сусальным золотом; где нет места голодным бунтам, стачкам, коррупции и сифилису.
Тем не менее, Ловенецкий родился именно в такой карикатурно-счастливой семье. Он много раз думал, а как бы всё выглядело, если бы не было войны, революции, что бы стало с ним и его семьёй? Он закрывал глаза, представлял, что жива мама, папа, Женя, что он продолжает служить в своём полку, а оружие достаёт только для того, чтобы почистить. Представлял обычную мирную жизнь, которую люди обычно не замечают и относятся к ней, как к чему-то само собой разумеющемуся, и, ослеплённые самомнением, самоуверенностью и гордыней, не замечают, на каких тонких подпорках и невидимых нитях зиждется весь многосложный механизм повседневного, мирного, обывательского существования. Ловенецкий закрывал глаза, напрягал разум, но представить это реальным и непротиворечивым не мог. Слишком много лет прошло с тех пор, слишком многое изменилось вокруг и внутри него самого. Говорят, за семь лет все клетки человеческого тела полностью меняются, и он верил в это, потому что, глядя из колодца памяти на себя десятилетней давности, Ловенецкий не верил, что мог быть таким. Чёрт с ним, с румянцем во всю щёку, трёх месяцев в окопах под Сморгонью хватило, чтобы румянец исчез навсегда, но глаза, глаза! Куда девалось это наивное, можно сказать восторженное выражение, да и цвет как будто поблёк. Хорошо, хоть руки-ноги целы, сколько его ровесников ковыляют сейчас на костылях или держат вилку в правой руке, потому что вместо левой – выструганный из ясеня протез, ведь сейчас фабричных немецких не достать. Да и весь целиком он ссутулился и выцвел, как фотография, долго лежавшая на солнце. Но нет смысла смотреть на себя теперешнего, тут нет ничего интересного. Компаративистика не приведёт в данном случае к положительным результатам, лучше просто вернуться на много лет назад.
Итак, маленький Ловенецкий безраздельно царствовал в семье до семи лет, пока не появилась Женя. Конечно, она не появилась ниоткуда, несколько месяцев мама ходила с большим животом, любовно его поглаживая и как бы прислушиваясь к происходящему внутри чародейству. Конечно, Ловенецкому сказали: будет у тебя братик или сестричка, но что значат слова для семилетнего эгоиста. Лето в деревне – что ещё может быть увлекательнее для познающего мир человеческого существа? Речка, лес, пруд, поля, деревенские дети, коровы, лошади, первая настоящая гроза с молниями и градом составляли его вселенную. Поэтому в один из дней, когда мама, и до этого частенько испытывавшая недомогание, осталась в своей комнате, он не обратил на это внимания, с деревенскими мальчишками сбежав на речку. Заигравшись, он сильно опоздал к обеду, и, предчувствуя наказание, стоял в передней, рассматривая висящие на стенах картины так, как будто сейчас впервые их увидел. К нему вышел улыбающийся отец с каким-то свёртком на руках, который он держал так, словно там было что-то очень хрупкое, вроде той китайской вазы, что маленький Ловенецкий разбил недели две назад.
– Посмотри, – говорит отец, – это твоя сестричка.
Отец присел. Возле лица Ловенецкого оказалось что-то сморщенное, торчащее из пелёнок, красное, напоминающее что угодно, только не человеческое лицо. Ловенецкий смотрел очень внимательно, отец ждал от него какой-то реакции, но мальчик не знал, что нужно говорить. Вдруг на этом красном клубне прорезалась тёмная щель, из которой исторглись резкие мяукающие звуки. Ловенецкий отшатнулся, а отец встал и быстро унёс свёрток вглубь дома. Нагоняя за опоздание так и не последовало, его покормили и оставили в покое.
Потребовалось очень много времени, чтобы привыкнуть к тому, что теперь он не может единолично привлекать внимание родителей, что у него появился очень опасный противник, в борьбе с которым он первое время будет терпеть болезненные поражения. Этот маленький, казавшийся Ловенецкому бесконечно уродливым, комочек притягивал всё внимание папы и мамы. Ладно мама, женщинам положено умиляться сюсюкать над любым существом, которому не исполнилось пяти лет, но даже и отец добродушно шевелил усами над колыбелькой, а по его обычно суровому и надменному лицу пробегала тень улыбки. Ловенецкий не понимал, что же в этом существе, умеющем только спать, есть и плакать такого замечательного для взрослых. Вот он, семилетний мальчик, умеет бегать и прыгать, может ножиком выстругать кораблик из куска коры и не боится мышей. Его сестрёнка просто спит в своей кроватке, но любой гость, попадающий в их дом, даже случайный, обязательно подвергался ритуалу её созерцания, с обязательными восторженными восклицаниями «ах, какой ангелочек!» или «у неё папин нос». Глупости, думал Ловенецкий, у папиного, довольно внушительных размеров носа не могло быть ничего общего с крохотной пуговкой с двумя дырочками на лице младенца.