Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Знаешь, Алина, нынче целки водятся только в детских колясках, как только девочка вывалится из коляски, научится ходить, а мама на минутку отвернется - все, девочка уже не девочка! Так что не переживай! Нашла из-за чего слезы лить! Для меня это - дела давно минувших дней.

Вот так! "Дела давно минувших дней". Было над чем задуматься отцу. Он тогда потемнел, но Ленке ничего не сказал. Да и отошла дочь от него, стала мамочкиным ребенком - мать теперь воспитывала её. По своему образу и подобию.

И все-таки Лена - его дочь, его родная кровь - она его, его, его! И Людмила, в чью бы чужую постель ни заваливалась, - тоже его. Все, что было плохого в этих женщинах, отодвинулось на задний план, на первый план выступило то, что делало их родными, желанными Вспоминались приятные мелочи - эти подачки жизни: даренные ко дню рождения галстуки, бутылка холодного шампанского, извлеченная из холодильника, титул "папы лучшей ученицы класса", неожиданно пожалованный Боброву, когда дочка училась в третьем классе, что-то еще, что радовало память, оттесняло все темное, наносное.

В тот день, когда он отдал бумажку с телефоном лысому бородачу, Бобров не ждал домашних - рано еще, а вот на день следующий, назавтра, уже ждал. Людмила с Ленкой должны обязательно появиться...

Приемные часы в больнице - с четырех до семи. Бобров несколько раз поднимался, подходил к окну и, держась одной рукой за штору, другой за стену, долго и внимательно смотрел вниз, в укатанную снежную площадку, на которой парковались легковушки и всегда толпился народ. Вглядывался в дорожку, горбато уходящую вверх и сваливающуюся за изгородь, за окраину старого сада, - эта дорожка вела к станции метро, - щурился до боли, желая увидеть на дорожке Людмилу с Леной - хотелось встретить их во всеоружии... Он вышел бы в коридор и встретил их у палаты... нет, возле лифта.

Но Людмила с Леной не появились и на следующий день. И на следующий... Боброву казалось, что кто-то взял да перерубил шланг, через который он дышал.

Он ещё раз попросил врачей, чтобы те позвонили домой - пусть сделают маленькое служебное одолжение, но, видать, в мире, в природе все было настроено против него: ни Людмила, ни Ленка в больнице не появились.

Бобров понял, что ждать больше нечего.

Я не могу осуждать врачей, взявших у Боброва бумажки с домашним телефоном и не позвонивших его родным, - в их обязанности это не входит. Да у врачей и без того много дел и проблем - не хватает медикаментов, не хватает штатных сотрудников, не хватает медсестер, на каждом враче лежит огромная нагрузка - больных стало куда больше, чем раньше.

Как бы там ни было, никто из врачей не позвонил Боброву домой. Или просто не дозвонился.

С другой стороны, врачи отнеслись к просьбе больного не по-врачебному - им ли не знать: как влияет состояние духа больного на течение болезни.

...Покачиваясь, он подошел к окну, оперся обеими руками об узкий подоконник, посмотрел: что там, на воле?

Больничный сад был гол, пуст; по макушкам мелких, ороговело-твердых сугробов бежала поземка - лихая, кудрявая, шустрая. Блеклое, уродливо крохотное солнце путалось в небесном тумане, светило слабо и безрадостно. Деревья тихи и грустны.

"Они спят, - подумал Бобров, - спят деревья, и им хорошо".

На ближайшей яблоне - старой, с разваленным комлем и скрюченными от хвори ветками - сидел воробей. Одинокий, нахохленный, жалкий комочек пуха на секущем ветру. Ветер пробовал сбить его с сучка, но воробей прочно держался на ветке, будто бы смерзся с нею.

- Эй! - засипел Бобров, постучав пальцем по стеклу. - Эй! Ты же замерзнешь! Эй! - Но воробей на стук не обратил никакого внимания, сипенья же вообще не услышал.

Мороз на улице, судя по рисунку, образовавшемуся в углах окна, был немалый, мороз-рукодельник изобразил тропические цветы, гнутые лапы папоротника, гибкие лианы, рисунок полз вверх, а сверху вниз двигался такой же затейливый рисунок. Воробей на ветке рисковал - мороз запросто мог откусить ему лапы.

Вдруг Бобров понял, что воробей мертв, он окаменел, застряв на яблоневой ветке - видать, примеривался, куда нырнуть, где под крышей есть тепло, да не успел спрятаться - мороз оказался проворнее его.

Бобров засипел, помял пальцами горло и отступил от окна к кровати, повалился на неё спиной. Скривился небритым лицом - он вдруг сам почувствовал себя воробьем, сидящим на обледенелом сучке, со всех сторон обдуваемым ветром, обдираемым морозом, в горле у него что-то сжалось, заскрипело тоскливо, и он забылся.

Очнулся Бобров от того, что в палате появился сосед. Сосед уже заимел в больнице друзей и, случалось, лечился не только лекарствами. Впрочем, это тоже было лекарством, его принято считать народным.

- Ну что, брат, - жалобно, сочувствуя соседу, Королев пошмыгал носом, промокнул глаза серым нестираным платком, - опять твое бабье не появилось? - И когда Бобров не ответил, вздохнул понимающе: - Ох, бабье, бабье! Сколько же мы, мужики, от него терпим! - он сжал руками голову, покрутил её, как тыкву, из стороны в сторону, - сколько терпим - что ни в сказке сказать, ни пером описать.

Через пять минут он уже мерно работал огромным кадыком, будто поршнем диковинного механизма и издавал звуки, не поддающиеся описанию.

А Бобров лежал и думал о том, что значат для всякого нормального человека его домашние, его семья. Это и опора, и надежда, и здоровье, и радость, и горе. И силу свою человек черпает только дома, в семье, и жив бывает до тех пор, пока не порвана пуповина, связывающая его с домом.

Он понял, кто он такой, а точнее, что он такое в своем доме. Воробей, замерзший на обледенелой яблоневой ветке, погибший потому, что ему некуда было деться... Воробью мертвому в этой жизни легче, чем воробью живому, вот ведь как.

Эта мысль неожиданно ясно высветилась в его мозгу: а ведь и в самом деле, мертвому легче, чем живому...

- Легче, чем живому, - пробормотал он, поднялся с кровати и снова подошел к окну.

Поземка кончилась, низко над землей с автомобильной скоростью неслись неряшливые тяжелые облака, скреблись о макушки деревьев, пикировали на крыши домов, уносились за окраину сада, за горизонт, ветер сделался смирнее, воробьиный пушистый комочек, приклеившийся к ветке, теперь не трепало. Бобров привычно глянул на горбину дорожки: не идут ли по ней Людмила с Леной?

Дорожка была пуста.

Бобров сбросил с себя спортивную куртку "адидас" - китайская подделка, фальшивка, натянул тельняшку - эта у него была настоящая, с северного флота, сверху надел свитер. Сосед, словно бы что-то почувствовал, перестал храпеть, зашевелился, втянул в себя воздух, сплюнул и открыл глаза.

- Ты чего? - спросил он. - Куда наряжаешься? Али твои пришли?

- Нет, не пришли.

- Тогда чего?

- Чаво, чаво? Да ничаво! Хочу немного подышать свежим воздухом. Не то в легких все слиплось... Скрипят, проклятые, будто я никогда их не чистил.

- А что, чистил разве?

- А как же! И сорокаградусной, и той, что покрепче. Всякими моющими средствами... Вплоть до керосина.

- Это само собой разумеется, - успокоенно пробормотал Королев и повернулся лицом к стене.

Бобров вышел в коридор, держась руками за стенку, добрел до середины, где сновали вверх-вниз лифты, выжидал, когда кабина остановится на его этаже. Когда кабина остановилась, Бобров поинтересовался:

- Вверх?

- Вверх!

Он вошел в лифт, встал у стенки - ему специально освободили место, откинул голову назад и закрыл глаза. Почувствовал, что его повело, понесло в сторону, будто пушинку, в ушах раздался звон, а где-то глубоко внутри родился холодный, колючий, словно крупная летняя градина, пузырек, медленно пополз вверх, к глотке, останавливался вместе с лифтом, замирал на очередном этаже, чтобы выпустить пассажира, и едва лифт начинал свое движение, пузырек полз дальше.

Он был очень неприятный, хотя и знакомый, этот пузырек.

Наконец Бобров почувствовал, что остался в кабине один, открыл глаза, провел пальцем по щитку с кнопками, давя на самую верхнюю, рядом с которой на металл был наклеен кусок лейкопластыря и шариковой ручкой нарисована цифра. Лифт привычно лязгнул своими натруженными суставами, малость приподнялся и остановился.

56
{"b":"68637","o":1}