Пауза.
- Слушайте, ребята, неужели на Севере дома и впрямь такие высокие? Переход по ассоциации к чему-то конкретному, желание поверить в вымысел.
- Ха, говорят, в Нью-Йорке есть дома в сорок этажей! - Утверждение невероятного, во что невозможно поверить.
- Вот страсть-то, не приведи господи! - Готовность расстаться с мечтой о побеге.
- А говорят, дома-то эти качаются на ветру. - Констатация чуда.
- Ну, ты, черномазый, даешь! - Изумление, отказ поверить в невероятное.
- Качаются, ей-богу, качаются! - Попытка настоять на том, что чудо существует.
- Неужто правда? - Сомнение и надежда.
- Ну чего ты мелешь? Если дом будет качаться от ветра, он рухнет! Это каждому дураку ясно. Тебя какой-то идиот дурачит, а ты уши развесил и слушаешь. - Возмущение, гнев, возврат к безопасной действительности.
Все молчат. Кто-то поднимает камень и швыряет его через пустырь.
- Почему все-таки белые такие гады? - Возвращение к старой проблеме.
- Как увижу какого белого, сразу плюнуть хочется. - Эмоциональное неприятие белых.
- А уж страшны-то, страшны! - Высшая степень эмоционального неприятия.
- Ребят, вы когда-нибудь к ним близко подходили, слышали, как от них пахнет? - Внимание: сейчас последует заявление.
- Белые говорят, от нас воняет. А мать говорит, от белых пахнет, как от трупов. - Желание видеть врага мертвым.
- Негры пахнут, когда вспотеют. А от белых разит всегда. - Врага надо убивать без промедления.
Разговор вился, кружился, вздымался волной, замирал, менял курс, набирал силу, креп, никем не направляемый, не контролируемый. О чем только мы тогда не говорили, что только не занимало наш проснувшийся ум: деньги, бог, любовь, цвет кожи, война, самолеты, машины, поезда, плавание, бокс... Легенды одной негритянской семьи передавались другой, передавались и обогащались народные традиции. Складывалось наше отношение к жизни, что-то мы принимали, что-то отвергали; рождались идеи, они проходили проверку, отбрасывались или расширялись, уточнялись. Но вот наступал вечер. Бесшумно носились летучие мыши, в траве трещали цикады, квакали лягушки. Одна за другой зажигались звезды, выпадала роса. Вдали появлялись желтые квадраты света - в домах зажигали керосиновые лампы. И наконец из-за пустыря или с улицы раздавался долгий протяжный крик:
- Эээээээээй, Дээээээйви!
Мы встречали призыв веселым смехом, но не отвечали.
- Загоняют скотину по домам.
- Чего ж ты не идешь, баран, тебя кличут.
Опять раздавался смех. Тот, кого звали, неохотно отделялся от нас.
- Эээээээй, Дэээээйви!
Но Дэйви матери не отвечал: это значило бы признать свою зависимость.
- Знаете, что делают фермеры с картошкой? Нет? Ну так узнаете!
- Как?
- Вот зарою вас в землю, а потом выкопаю.
Дэйви медленно плелся домой под наши смешки. Мы снова принимались болтать, но одного за другим звали домой - накачать воды из колонки, сбегать в зеленную лавку, в магазинчик купить продуктов на завтра, наколоть лучин для растопки.
По воскресеньям, если рубашки у нас были чистые, мать вела нас с братом в воскресную школу. Мы не возражали, поскольку ходили в церковь не для того, чтобы приобщаться к господу и постигать его пути, а чтобы встречаться с товарищами по школе и продолжать свои нескончаемые разговоры на всевозможные темы. Некоторые библейские истории были в общем даже интересны, но мы их переиначивали на свой лад, подгоняли к нашей уличной жизни, отбрасывая все то, что ей не соответствовало. Той же обработке мы подвергали церковные гимны. Когда проповедник выводил:
Добро, ты бесконечно и прекрасно...
мы перемигивались и тихонько вторили:
Кобель сбил бабу с ног - ужасно!
Мы уже были большие, и белые ребята нас боялись, к тому же между нами стали складываться те самые отношения, которые испокон веку существуют между белыми и неграми, будто других и быть не могло, будто они были у нас в крови или мы впитали их с молоком матери. Все то страшное, что мы слышали друг о друге, все дикие проявления вражды и ненависти, порожденные условиями нашего существования, всплыли теперь на поверхность и направляли наши поступки. Границей у нас служило паровозное депо, и по молчаливому уговору белые ребята держались по свою сторону, а мы - по свою. Если белый мальчишка оказывался на нашей стороне, мы забрасывали его камнями, если мы забредали на их сторону, доставалось нам.
У нас были настоящие кровавые драки, мы швыряли друг в друга камни, куски шлака, угля, поленья, железяки, разбитые бутылки и мечтали о еще более смертоносном оружии. Раны мы переносили стоически, без стонов и слез. Синяки и царапины от родителей скрывали - мы не хотели, чтобы нас били за драки с белыми. Однажды во время очередной стычки меня рубанули по голове разбитой бутылкой, из глубокого пореза хлынула кровь. Я стал унимать ее, зажимал рану какими-то тряпками, а когда мать вернулась с работы, пришлось ей все рассказать, потому что было ясно - без врача не обойтись. Мать побежала со мной к доктору, и он зашил мне рану; дома она меня выпорола и навеки запретила драться с белыми мальчишками, ведь они могут меня убить! А она целыми днями работает, да тут еще волнуйся из-за меня! Я, естественно, пропустил ее слова мимо ушей, потому что они противоречили кодексу улицы. Я обещал, что не буду драться, но знал, что если свое обещание выполню, то потеряю уважение ребят в нашей компании, а мы с ребятами жили одной жизнью.
Мать заболела, да так сильно, что не могла больше работать, и добывать на жизнь пришлось мне. Сначала я носил завтраки рабочим в депо и получал за это двадцать пять центов в неделю. Доедал за ними, если что оставалось. Потом получил работу в маленьком кафе - таскал дрова для большой печи, следил, чтобы она не погасла, а также бегал с лотком на вокзал к поезду, который останавливался здесь на полчаса. За эту работу я получал доллар в неделю, но, видно, был мал и слабоват для нее: однажды, поднимаясь с тяжелым лотком в вагон, я упал и уронил его на землю.
Платить за квартиру нам было нечем, и мы перебрались в хибару на сваях в той части города, которую заливали паводковые воды. Нам с братом ужасно нравилось бегать вверх-вниз по шатким ступеням.