– Ах, злые, гадкие мучители! – опять вырвалось у юной царевны; но она, спохватившись, сама зажала себе рот рукой.
Тогда «халдеи» взяли под руки Ананию и втолкнули в «пещь».
– А ты, Азария, чево стал? – обращались они ко второму «отроку». – И тебе у нас то же будет.
Брали затем и Азарию и также толкали в «пещь». Потом и Мисаила ввергли к братьям на мучение.
Едва «отроки» ввергнуты были в «пещь», как выходил очередной звонарь с горном, наполненным горящими угольями, и ставил его под пещь. Протодиакон же возглашал:
– Благословен еси Господи Боже отец наших! Хвально и прославлено имя твое вовеки!
«Отроки» повторяли за протодиаконом этот стих, и «халдеи», ходя около печи со свечами, пальмовыми ветвями и трубками, бросали из трубок «плавучую траву» и махали пальмовыми ветвями, как бы раздувая огонь.
В это время протодиакон читал «песнь отроков».
– И прави путие твои, и судьбы истины сотворил еси!
Чтение протодиакона поддьяки сопровождали пением, которое так оживляло и разнообразило оригинальное «пещное действо».
Прозоровский украдкой взглянул в это время на дочь и увидел, что его «девочка опять нашла свою куклу». Это его успокоило.
– Ты не притомилась, девынька? – шепнул он ей.
– Нет, батюшка, таково хорошо действо! – был ответ и ласковый взгляд ясных глаз.
Между тем протодиакон возглашал:
– И распаляшеся пламень над пещию!
А отроки как бы подкрепляли его возглашение:
– Яже обрете о пещи халдейстей!
В это время выступал из сонма духовенства соборный ключарь и подходил к священнику под благословение.
– Благослови, отче, ангела спущати в пещь.
Священник благословлял его, а диаконы брали у «халдеев» трубки с «плавучею травою» и огнем. Протодиакон же громогласно возглашал:
– Ангел же Господень спиде купно с Азарииною чадию в пещь, яко дух хладен и шумящ!
В этот момент сверху появляется ангел с крыльями, со свечою в руке и с громом спускается в «пещь».
При виде с громом спускающегося ангела «халдеи», которые очень высоко держали пальмовые ветки, разом попадали, а дьяконы опаляли их свечами.
Но скоро «халдеи» опомнились от ужаса, но еще боялись подняться.
– Товарищ! – заговорил первый «халдей».
– Чево? – спросил второй.
– Видишь?
– Вижу.
– Было три, а стало четыре…
– Грозен и страшен зело, образом уподобися Сыну Божию.
«Отроки» же между тем ухватились за ангела, два за крылья, а один за левую, конечно, босую ногу. Затем ангел стал подниматься вверх вместе с отроками, а потом сбрасывал их в «пещь» обратно.
Протодиакон снова читал «песнь отроков»; отроки тоже опять пели в «пещи», им вторили дьяки правого, потом левого клироса.
«Халдеи» между тем поднялись с полу, зажгли свои свечи и стояли уничтоженные, с поникшими головами. Они были посрамлены.
А с клиросов неслось стройное пение… «благословите, трие отроцы!».
Ангел снова спускался в пещь «с громом и трясением», а «халдеи» в ужасе падали на колени.
Наконец, ангел совсем улетал, и тогда «халдеи», ободренные этим, подходили к «пещи», отворяли ее, в удивлении стояли без шлемов, давно валявшихся на полу, и вели такой разговор:
– Анания! Гряди вон из пещи!
– Чево стал? – говорил второй «халдей».
– Поворачивайся! Не имет вас ни огонь, ни солома, ни смола, ни сера.
– Мы чаяли, вас сожгли, а мы сами сгорели!
Тогда «халдеи» сами брали «отроков» под руки, выводили из пещи одного за другим, снова надевали на себя шлемы, брали в руки свои трубки с «плавучею травой» и огнем и становились по обе стороны отроков.
Затем протодиакон возглашал многолетие царю, всему царствующему дому и властям.
После славословия протодиакон вместе с «отроками» входил в «пещь» и читал там Евангелие.
Так кончалось «пещное действо».
Прозоровские возвращались домой, когда было еще совсем темно. Свет от факелов и фонарей, сопровождавших кареты и пешеходов, возвращавшихся из собора по домам, освещал иногда внутренность кареты Прозоровских и бледное личико княжны. Она сидела с закрытыми глазами, и отец думал, что она, утомленная продолжительной службой, дремлет.
– Батюшка! – вдруг произнесла она. – Ты так и не говорил с государем?
Он даже вздрогнул от неожиданности.
– Нету, дитятко, – отвечал он, – когда же было? Действо шло… Вот ужо, на смотру.
Девушка опять закрыла глаза. Факелы опять по временам освещали ее бледное, грустное личико.
«Оо-хо-хо! – думалось Прозоровскому. – Девочка опять потеряла куклу».
– А смотр государев рано будет? – снова услыхал он вопрос.
– Рано, ласточка, ты еще почивать будешь.
«Нет, тут не куклой пахнет… Оо-хо-хо!»
IX. Беглец-воин в Венеции
Князь Прозоровский напрасно, однако, тешил себя надеждою, что всесильное время и молодость, которую никогда нельзя ограбить, так она богата и всемогуща, возвратят ему его прежнюю веселенькую Наталеньку. Время еще не успело затуманить и вытравить из ее сердца светлые образы ее первого девического счастья, которое она сама погубила своим безрассудством, а молодость, на забывчивость которой он надеялся, молодость, которая везде, в самой себе, в самой этой молодости, найдет новые источники счастья, как богач новые капиталы, эта молодость слишком бурно чувствовала пережитое ею счастье, потому что оно было первое счастье в ее жизни, счастье, в первый раз сознанное, как бы открытое на груди того, кого она сама оттолкнула от себя и погубила его, эта молодость не могла помириться с мыслью, что она уже никогда-никогда не будет трепетать на этой именно груди, давшей ей первые в жизни моменты блаженства, эта молодость жаждала только его, его одного, со всем пылом страсти. Она ждала только его, и его не было.
Она скоро поняла, что гонцы, посланные в Польшу от царя, что намеки отца на то, что он, которого она погубила, жив, что это куклы, которыми ее, как маленькую, хотели обмануть, развлечь. Она все поняла, и ей захотелось умереть. Но смерть не шла к ней. Так надо похоронить себя заживо. Надо уйти от мира, от людей, чтоб ничто не напоминало ей о жизни, о ее радостях, которые она похоронила вместе с тем, кого любила.
Прозоровский, наконец, должен был сознаться дочери, что молодой Ордин-Нащокин действительно пропал без вести: никакие царские гонцы не в состоянии были найти того, кого уже не было на свете.
Девушка, казалось, несколько успокоилась на этом. Странное, но свойственное любящим успокоение: так не достанется же он никому, как не достался ей. Теперь ее уже не будет мучить мысль о красавицах-еретичках, о польках: ее Воин не достанется им.
Не достанется же и она никому! Монастырь, черническая ряса, клобук, темная келья – вот кому она достанется. Там она будет за него молиться, его ждать, в предсмертный час, чтоб там с ним свидеться, там, за гробом.
Она стала торопить отца отдать ее в монастырь, и именно в Новодевичий, где похоронена ее мать. Как ни плакал отец, она оставалась непреклонна.
– Батюшка! – утешала она его. – Все же я останусь твоей дочерью, ты будешь ездить ко мне, видеть меня. Ежели что и переменится, так только имя мое: я уже тогда не буду княжной Натальей, а инокинею или старицею Надеждою.
И она была пострижена и действительно получила ангельский чин под именем Надежды. Все инокини и белицы навзрыд плакали в церкви, когда ее прелестное, бледненькое личико выглядывало из-под черного монашеского покрывала, и на возгласы постригавшего ее святителя Ионы: «откуду еси притекла в обитель сию», или: «подаждь ми ножницы сия!» – она кротко отвечала или покорно нагибалась, чтоб поднять бросаемые святителем на пол, по чину пострижения, ножницы.
Но как плакал ее отец, этого словами люди никогда не сумеют передать.
Между тем вскоре после ее пострижения вот что случилось.
В то время, когда у московских послов кончились переговоры с польскими комиссарами о мире, с обеих сторон последовал обмен пленных и беглых.