Кто только и во имя чего только не морализировал за два столетия на русской почве, кто только не пытался втолковать нашим соотечественникам понятия о пользе жизни нравственной и о личном долге! Славянофилы, народники, западники, христианские вероучители всех мастей. Все побывали тут! Не слишком громко, но вполне явственно звучит и голос профессора-епископа. Я говорю пока не о его церковных проповедях (о них речь пойдет ниже), а о той философии жизни, которую он шестьдесят лет с лишним проповедовал самим своим существованием, каждодневным поведением, а то и словом, невзначай вроде брошенным. О чем же толковал он? Тут сталкиваемся мы с удивительным парадоксом. Моралист Войно-Ясенецкий открывается нам прежде всего как носитель основных идей графа Льва Николаевича Толстого. Да как же это так?! Ведь мы помним хорошо, что от графа-еретика Войно отрекся еще на студенческой скамье после того, как прочитал статью: "В чем моя вера?". Сочинение графа оттолкнуло молодого человека, как он сам записал позднее, "издевательством над православной верой". С чего бы ему было возвращаться назад? А вот с чего. В конце девятнадцатого и начале двадцатого столетия голос Толстого-моралиста прозвучал для многих сильнее, чем голос Толстого-художника. И не случайно. Хотя толстовцев, полностью разделяющих его доктрину, оказалось в конечном счете только малая горсточка, толстовская проповедь всеобщего и обязательного добра пришлась по душе самым широким кругам русской интеллигенции. Бердяев даже считает (1918 г.), что "почти вся русская интеллигенция признала толстовские моральные ценности самыми высшими, до каких только может подняться человек". Каждый толковал это добро по-своему, но все соглашались с тем, что никто лучше Толстого не сумел выразить русскую "болезнь нравственного сознания", морализм и аморализм русской души.
Явно того не желая, воспринял толстовский морализм и профессор Войно-Ясенецкий. Отвергнув Толстого-еретика, Толстого-отступника от догм православия, Войно тем не менее весь свой век прожил во власти философских представлений отлученного графа. Что это за представления?
После того как Лев Толстой принес в человеческое сознание мир удивительно ярких, неповторимых, индивидуальных образов, после того как подарил он нам князя Андрея, Наташу, Долохова, Николеньку Иртенева, Анну Каренину, Катюшу Маслову и еще целый калейдоскоп незабываемых лиц и характеров, начал он проповедовать философию, в которой личность - ничто. Созидатель целого народа, целой страны образов стал в 80-х годах сторонником безликой массы, певцом толпы, в которой не видно отдельных лиц, но зато есть природный коллективизм, ульевое, роевое, существование. Толстому 80-90-х годов человеческий рой, роевое мышление кажутся самым важным, более того, божественным. Разнообразие и разнокачественность человеческой породы, столь милая ему прежде, сменяется проповедью уравнения всех и всего в бескачественной массе. Этой массе Толстой желает сытной, удовлетворенной, спокойной жизни, без страданий, без пороков. Вот его новый идеал. Раньше великий писатель черпал свое вдохновение во всей толще русского общества, но теперь балы, скачки и гостиные исключены. Там нельзя найти коллективизма, однообразия. Значит, правда не там. Правда в простом народе. Толстой-моралист начинает обоготворять человека низов, человека физического труда, человека массы. Только такой человек, по его мнению, готов исполнить закон добра, только в нем восторжествует в конце концов абсолютная нравственность. А коли так, то образованный интеллигентный класс обязан все силы свои, все знания и талант отдавать именно им, низам. Этой безликой, но зато божественной массе. О долге неоплатном перед "младшими братьями" - это тоже исконно русское, от первых моралистов идущая расхожая идея. Но для Войно она - Идея. С большой буквы. Все это он впитал и усвоил как свое собственное, родное.
Войно всю жизнь соблюдал завет Толстого: он всегда на людях, с людьми. Не слишком различая лица человеческие, светит он всем - должностным и не должностным. Отдать мерзнущему в тюрьме воришке теплый полушубок или идти в ночной час на вызов к больному - для него не жест. Он делает это так же естественно, как читает утреннюю молитву.
Так же просто, как одаривает он всех своими медицинскими знаниями, несет он людям свою строгую проповедь честности, трудолюбия, ответственности. Он без пристрастия строг с ослушниками и без различия дружелюбен к тем, кто, по его мнению, живет так, как надо, то есть не выбивается из законов улья, не нарушает правил роевой жизни. Ему привычны, ему даже милы эти люди, их быт, нравы, послушание, преданность и любовь к нему. А как им не любить его? Сверхобъективность ученого-епископа, его безличную доброту они воспринимают как личную к себе милость, как высшую справедливость. Русские люди более всего ценят вот такое благоволение сверху вниз. Не дай Бог, если высоко стоящие на иерархической лестнице (должностной или качественной) предложат нижестоящему отношения "на равных" - из таких попыток обычно, кроме наглой фамильярности и хамства, ничего не получается. Уважают у нас только голову, высоко вознесенную. Войно (несмотря на частые его оговорки в "Мемуарах" и письмах) всем существом своим чувствует себя пастырем, учителем, человеком н а д.
Чтобы морализовать, ему годится любой предлог. Он проповедует, узнав, что санитарка застудила своего грудного ребенка и тот умер. Проповедует, отчитывая нерадивого врача. Может произнести проповедь перед партийным районным чиновником, обещая избавить его от невыносимых язвенных болей с тем, однако, что пациент изменит свою жизнь, поверит в Бога. Иной раз пастырь может и прогневаться. Мужиков из соседней с Муртой деревни послали ломать церковь. На этой работе один из них засорил глаз и пришел в больницу за помощью. "Что? Церковь ломал? - громыхнул Лука. - Иди, я лечить тебя не стану. Тебя Бог наказал!.." Чем не проповедь? Коротко и вразумительно.
Главная тенденция в проповедях Луки - сохранять, сплачивать человеческий рой. О том, что именно сплачивает человеческое общество, Лука имеет свое собственное мнение, резко отличное от толстовского. Граф-еретик все надежды возлагает на семью, на общину, то есть на объединения неполитические. Он клянет государственную машину в целом и, в частности, армию, суды, административный аппарат. Для Луки же государство и все от него идущее - первая самая важная народная скрепа. Охранитель по преимуществу, охранитель всего того, что, по его мнению, скрепляет народ, он покровительствует законному браку, семье, служебной добросовестности, исполнению государственных законов. Сам беззаконно арестованный, без суда сосланный, оторванный от близких, от любимой науки, он даже в мыслях не входит в конфронтацию с режимом. Как будто и не было конвейера, двух лет на тюремных нарах, кровоподтеков от следовательского сапога, как будто не было бессмысленно изувеченной научной карьеры - Лука снова и снова готов помогать властям в том, что направлено, и по его разумению, на общее дело.
Муртинский военком Соболь умиленно вспоминает, что по просьбе военкомата профессор обследовал несколько "подозрительных" допризывников и разоблачил симулянтов. Один деревенский парень, чтобы не идти на военную службу, втер себе в глаза какую-то ядовитую траву, другой, распарив в бане ногу, загнал под кожу керосин. Войно не поинтересовался, какие именно личные обстоятельства толкнули молодых людей совершить незаконный поступок. Была ли причиной любовь, которую мучительно потерять, или страх перед длительным расставанием с родными. Нет, л и ч н ы е причины не заинтересовали Луку. Ибо как моралист определенного склада считал он охрану отечества одной из наиболее естественных роевых функций общества. Уклоняться от службы - аморально, независимо от личных обстоятельств будущего солдата и того, какова сама по себе армия.
Историю с мальчишками, которые после экспертизы профессора Войно-Ясенецкого пошли под суд, рассказывали мне и другие муртинцы. И в голосе их я не уловил ни малейшего порицания врача. Нет, поступок Войно не выходил, по их понятиям, за пределы должного. Если бы парнишки были похитрее да провели бы медика, тогда другое дело. Молодцы. Но коли попались - поделом. Тут виноватых нет. Не попадайся... Взгляды моралиста и тех, кому он проповедует свою мораль, как видим, разнятся. Но обе стороны во многом и сходятся: и пастырь, и его стадо вовсе не страдают от жестокости власти, от безвыходного положения, в котором оказывается личность, не желающая по какой-то причине служить "правительственным видам". И маленькое, районного масштаба самодержавие, и самодержавие большое, всероссийское в общем-то по душе и профессору Войно-Ясенецкому, и муртинским (и только ли муртинским) мужикам. Причины разные, а практический вывод один: "свой" Сталин лучше "чужого" британского парламентаризма. А буде одна из сторон лучше знала бы историю, то, несомненно, предпочла бы строгую Спарту демократическим Афинам.