Литмир - Электронная Библиотека
A
A

рукописи и пару белья, а начальник районного отдела МВД товарищ Лопатский прочитал присланную его высшим краевым начальником, товарищем Семеновым, бумагу. По этой бумаге ссыльный профессор Войно-Ясенецкий отныне передавался в собственность местного эвакопункта, а точнее госпиталя 1515, расположенного в здании школы номер десять.

Вечером того же дня Лука сообщал из Красноярска: "Завтра же начнем оперировать. Прервалась на время моя работа над последней главой об абсцессе легкого, но я взял с собой материал и надеюсь писать здесь". И десять дней спустя: "Я назначен консультантом всех госпиталей Красноярского края и, по-видимому, буду освобожден от ссылки". Тон письма бодрый, даже гордый. "Меня просили организовать научную работу врачей (их прибыло много, четыре профессора...), буду летать по всем госпиталям, которых много. Устроился отлично..."

День 27 августа 1970 года, проведенный в Большой Мурте, был, очевидно, одним из самых насыщенных впечатлениями дней моей литературной жизни. До самой ночи мы с моим водителем ездили по деревенским закуткам и крутогорам, разыскивая больничных старожилов. Кое-кто умер, некоторые разъехались, но, в общем, свидетелей жизни Войно в Мурте оказалось достаточно. Большая Мурта - село крупное, построенное добротно, крепко. Народ в основном местный, коренной. В журнале приема больных Войно записывал их - "земледельцы". Они и есть земледельцы: лет двести с лишним сеют по берегам реки Подъемной пшеницу, ячмень, овес. Люди тут, насколько я мог понять за краткое наше знакомство, дружелюбные, гостеприимные. Не встретил я и равнодушных. Всякий старался помочь в моем деле как мог. Остаток вечера провели мы у санитарки, средних лет женщины, Валентины Григорьевны Мониной. К ней в дом набились почти все те, с кем удалось поговорить за день. Закусив и выпив по маленькой за столом у приветливой хозяйки, гости, люди в среднем лет пятидесяти, оживленно перебирали события, как-то связанные с ссыльным профессором. Это совсем не походило на интервью, а, скорей, напоминало встречу друзей, однополчан или односельчан, которых жизнь разметала по дальним дорогам. В такой беседе - каждая малость к месту.

"У меня глаза разболелись, думала - ослепну,- рассказывает Валентина Григорьевна.- Пришла к профессору, спрашиваю: "Это что у меня?" А он: "Тебе не обязательно знать". А вот вылечил глаза, с тех пор не болят".

"А меня на медсестру выучил. Я бестолковая была, но он никогда голос не поднимал,- вспоминает Елизавета Петровна Рюмкина.- Один раз только сказал строго: "Или корову брось, или операционную, а то будет грязь..." Я его жалела. Ведь мы с мужем тоже высланные из Забайкалья. Нас в тридцать первом в кулаки записали..."

"Больница наша на тракте,- говорит бывшая санитарка Александра Павловна Левина.- Кого только не возят. Завезли нам один раз женщину лет тридцати восьми, ни руками, ни ногами не владеет. Долго профессор ее лечил. Никто за ней так и не приехал, забыли, видно. Умерла бедняжка. Из немцев Поволжья была".

"Могу о нем сказать только положительное. Сколько он народу вылечил! Сколько бельм с этих глаз поснимал! Думаю, за два года у человек пятнадцати. Один конюх в Листвянке восемнадцать лет не видел света, профессор ему свет открыл" (зоотехник Константин Иванович Стрелец).

Давно уже исписал я всю тетрадь, и на обложке тетрадной места нет, а люди все подходят, и каждому хочется в чем-то прояснить дело, что-то уточнить, а то и просто вспомнить старое, доброе время, когда сами они были молоды и жизнь, как им теперь кажется, была веселее и слаще.

"Голос у него был низкий, басовитый. Позовет меня бывало: "Шура!" Я тут как тут. Стараюсь угодить. Один раз поставили к нему другую санитарку она ему не понравилась. "Верните мне, говорит, Шуру".

"Один раз профессор посылку получил от дочери: виноград. Принес моим детям и отдал. А они не знают, что это такое. "Мама, что это?" А я и сама винограду сроду не видывала".

Спрашиваю: не сохранилось ли у кого фотографии Луки, и сразу все хором: "Как же, была, но куда-то задевалась". "А у меня мужик спьяну порвал...", "Ребятишки затаскали..." Но когда приходит час нашего отъезда, выученица профессора Войно-Ясенецкого, пожилая, все еще очень красивая и полная достоинства Елизавета Петровна Рюмкина приносит пожелтевший снимок. Она только что вынула его из рамочки, что годами висела в избе среди других рамочек с дорогими лицами. На портрете - седой старик с кружевной бородой и мягко-непреклонным взглядом. Он сидит во дворе, под елями, а вокруг россыпь белых халатов - сестры, фельдшера, санитарки, девушки и молодухи далекого 1940 года...

...Забрасывая огни далеко вперед, мчится по черному енисейскому тракту черная крайкомовская машина, и сокрушенно вздыхает за рулем женщина-шофер: "Такой человек..." Что он ей, этот умерший десять лет назад старик? Почему и ее, не знакомую ни с его верой, ни с его наукой, положительную, строгую, любящую больше всего порядок, задела вдруг чужая судьба?

На память приходят енисейские рыбаки, спустя полвека с нежностью поминавшие "священного Луку", уголовники, которые приветствовали его на тюремном дворе, верующие ташкентцы, мужчины и женщины, готовые погибнуть под колесами поезда, чтобы только не отпустить своего Владыку в сибирскую ссылку. Его действительно любили. Любили люди церкви и больные в госпиталях, медики-сослуживцы. Это чувство захватывало почти каждого, кто попадал в силовое поле его притягательной натуры. А за что любили? И что он сам думал о всеобщем почитании, этот далеко не сентиментальный человек? Какой кодекс лежал в основе его отношений с рыбаками и землепашцами, больничными санитарками и солдатами охраны, обитателями уголовных камер и районными чиновниками? Ведь была же у него какая-то философия жизни, та ежедневно, ежеминутно работающая в нас система отбора поступков, слов, эмоций, которая идет из самых затаенных наших глубин?

Философия жизни - постройка сложная. В фундаменте ее - натура, та природная конструкция нашей физиологии, психики, которая дается нам единожды и навсегда. В натуре Войно-Ясенецкого главное - жесткая избирательность его интересов. Его ум подобен лазеру - узкое световое лезвие, пронзающее тьму. В зоне луча - накал страстей и идей доходит до величин астрономических. Но пространство, лежащее по сторонам, едва озарено. Среди выдающихся художников, ученых, политических и религиозных узурпаторов - конструкция довольно распространенная. Сосредоточенность Архимеда на своих кругах, страсть Лютера и Микеланджело, углубленность Паскаля, фанатизм Робеспьера - это она, лазерная система ума и души. Благодаря ей Архимед не отстраняется от меча римского солдата, Лютер не может сойти с места, на котором стоит, а творящий великое искусство Микеланджело не замечает ни текущего времени, ни собственного недомогания. Лазерный строй ума толкает Робеспьера громоздить трупы врагов республики, мешает ему разглядеть свое собственное трагическое завтра.

Личности такого рода всегда склонны вести за собой окружающих, привлекать чужие сердца. Одни зовут философскими трактатами, другие кистью, третьи - политическим действием. В свой черед прорезалась страсть к учительству и у Войно. Он показал себя отличным университетским педагогом, а затем и церковным проповедником. Христианство окрасило его публичные высказывания в морализующие тона, хирург-педагог оказался моралистом. На этом собственно и завершилось раскрытие качеств, данных Войно-Ясенецкому от природы. Художник породил Хирурга, Хирург - Художника слова, проповедника. А за пределами этих ярко пламенеющих страстей разверзлась тьма. Целый мир чувств, искусств, наук, понятий навсегда оказался за пределами узко устремленного лезвия. Профессор мог иногда брать в руки роман Писемского или Достоевского, листал газеты или (как это было позднее в Крыму) плавал в море, но ни литература, ни спорт, ни интерес к политике не имели постоянной твердой опоры в его душе. В ней властвовал жестокий закон лазера.

Идеи.... Сделаем здесь остановку. Постигнув устройство печки, попытаемся теперь разобраться, какие именно дрова в ее топке дают больше всего жара. Морализаторство на Руси - занятие старинное. В новейшем своем варианте существует оно у нас лет двести. Пошло с Радищева и Новикова, с того времени, как первые интеллигенты российские бесстрашно распознали главную духовную болезнь своего народа, "болезнь нравственного сознания". Распознав болезнь, тотчас начали они изливать на больного бальзам моральной проповеди. В чем же болезнь? Один из самых страстных отечественных моралистов Николай Бердяев видит ее в отрицании русским человеком "личной нравственной ответственности и личной нравственной дисциплины, в слабом развитии чувства долга и чувства чести, в отсутствии сознания нравственной ценности подбора личных качеств". Слово "личный" Бердяев не случайно повторяет трижды. Оно в этом диагнозе главное. И мне трудно не согласиться с Бердяевым, когда он далее диагносцирует: "Русский человек не чувствует неразрывной связи между правами и обязанностями... Он утопает в безответственном коллективизме, в претензии за всех".

86
{"b":"68576","o":1}