– Я не с-сдамся! Сдавайся с-сам, ты, с-с-сука!
Резкое движение, и ствол карабина, больно ткнув губы, обрывает яростное шипение. Челюсть сына дёргается от полученного удара, из мгновенно распухшей нижней губы вытекают багровые струйки. Кровь заливает весь подбородок, сын теперь похож на упившегося вампира. Отец, дыша чаще, шепчет:
– Когда в лагере какой-нибудь грёбаный фраер – пальцы веером, сопли пузырями – осмеливался меня так назвать, обычно я отвечал: «Сука тебя родила!», а после отправлял его на тот свет.
– Ну, так отправь и меня по тому адресу!
Дыхание отца выравнивается. Стараясь успокоиться, он отвечает:
– Две причины этого не делать. Нет, теперь уже три. Во-первых – мы не на зоне и ты не блатарь, собирающийся меня уничтожить. Второе – ты мой сын, а я твой отец; хотим мы этого или нет.
Взглянув на парня, мужчина протягивает к его лицу руку с тряпицей. Пытается вытереть кровь, но парень отдёргивает голову. Отец кидает ему тряпицу, сын не реагирует. Он всё ещё зол, но это уже не ярость.
– А в-третьих? Ты сказал, что причин теперь три.
– Ах, да. Причина третья. С убийствами я завязал.
– И давно?
– Только что. На мне и так слишком много висит. И сейчас, когда недолго уже остаётся, в этот последний час моей жизни, я не хочу больше никого убивать.
Сын, подняв тряпицу, стирает кровь, смотрит на отца как-то по-новому. Отец опять другой, к этим переменам никогда не привыкнуть! «Так кто же ты, папа? Не палач ты, не жертва, а просто…» И понимает сын в эту минуту, что отец его просто человек, самый обычный, один из пяти миллионов. Не планировал он быть изначально ни предателем, ни героем, а просто хотел учить детей в сельской школе. Но жизнь так отца закрутила, точнее события, причины которых где-то там далеко на вершинах власти. Да не его одного! Какие-то мерзавцы, засевшие в больших кабинетах за тридевять земель, захотели подчинить себе мир. И вот результат. Сколько же судеб людских исковеркано правителями всех мастей… Только тут замечает сын, что ночную глубокую тьму сменили предрассветные сумерки. Всё-таки время не остановить. Отец, тяжко выдохнув, продолжает:
– Помнишь, я рассказывал тебе, как, воюя в партизанской бригаде, не щадил фрицев? Мстил им за свой позор. Во время рейдов пленных не брал, просто убивал всех их… За исключением одного. Да, был особый случай. Как-то во время очередной ночной вылазки разгромили мы небольшой немецкий гарнизон на станции Ольховская. Одному часовому горло перерезали, другому я финку в мочевой пузырь вогнал. Дальше дело техники. Ворвались в помещенье, где они себе казарму обустроили, и покрошили полусонных фрицев, их там десятка два было. Наши дёрнули на выход, а я задержался. Показалось, что один из мертвецов шевельнулся. Проверил – так и есть, убитым притворяется, а у самого ни царапины! Средних лет, но виски уже с проседью. Я направил ему в лоб ствол трофейного МП, палец давил на спуск. Вижу: немец руки поднял, закрыл глаза и что-то шепчет. Проникновенно так шепчет. Не знаю, что меня удержало, но я ушёл, оставив его там, шепчущего что-то по-своему…
– Вот только ментоны нас здесь не оставят, хоть шепчи, хоть не шепчи.
– Знаешь, в паре вёрст ниже по реке стоит село Быстрица, там церковь. Большой старинный храм. Красивый, белокаменный. Это про его колокол, что в семь утра трезвонит, мусорок в рупор кричал… Так вот. Много раз, проезжая мимо этого храма по Московскому тракту, порывался я тормознуть свою «Паннонию»6 и зайти. Но так почему-то и не решился.
Очередная резкая смена темы застаёт парня врасплох. Пытаясь въехать в смысл отцовских слов, в новые интонации, он машинально шепчет:
– А чего такого особенного в церкви той?
– Ты не понял. Сейчас на всю область всего храма три действующих осталось, это из нескольких сотен. Но и их в тридцатые годы закрывали, лишь во время войны разрешили открыть. Так вот, храм, о котором толкую, не просто действующий; по-моему, он единственный во всей области ни разу не закрывался. Никогда! А это, я думаю, что-то значит. Наверное, он особенный, этот храм. Жаль, что мне не удастся там побывать.
– Невелика беда, я вообще в церкви ни разу не был.
Они надолго замолкают. Каждый думает о своём. Парню вспоминается вдруг, как его, сына предателя-уголовника травили ребята в младших классах (лет до тринадцати травили, после уже не смели). Отец сидит, прикусив губу. Глаза его полны тоски. Наконец, шепчет будто бы через силу. И шёпот его с привкусом горечи:
– Не спорю, я не самый лучший отец… жаль, жизнь одна и кончается так нежданно. Ты вот чего, Коля-Николай. Ты постарайся ошибки мои исправить. Сам, без меня… – его дыхание сбивается, но, справившись с собой, мужчина продолжает уверенней. – Ведь на сей раз я не сдамся, уйду непобеждённым. И пусть другие об этом не узнают – главное, об этом будешь знать ты. И какая, по большому счёту, разница, кем меня будут почитать: героем, предателем? Да хоть сукой! Чужое мнение меня не изменит. Я – это я. Ты понял теперь, как много для человека значит уйти вовремя? Сегодня я свой момент не упущу! Моё время пришло, а твоё – ещё нет. Я нечасто просил тебя о чём-либо. Сейчас же не просто прошу, а требую, приказываю! Ты побежишь сейчас к легавым с поднятыми руками, будто вырвался от меня. Рюкзачок захвати, скажешь им: мол, отец спёр, а я возвращаю со всем содержимым. Пальну по тебе пару раз, чтоб всё как взаправду. Тверди им: батька с катушек слетел, бил меня, заставил участвовать в ограблении, грохнул кассиршу и инкассатора из автомата. В общем, ты не виноват. Главное – стой на своём! Судимостей, приводов у тебя нет. Дадут сколько-то, отсидишь. Выйдешь и будешь жить за нас двоих. У тебя ещё вся жизнь впереди. Распорядись ей по уму: женись, роди детей, воспитай их хорошими людьми, чтобы не повторяли моих ошибок, наших ошибок. И ещё… сходи за меня в тот храм… А теперь, сынок, нужно сдаться.
– Не могу я так, – сын очумело мотает головой. – Это ж моя вина. Тебя не послушался. Нервы! Я там, в сберкассе чуть не обосрался со страху. И чего эта дура вздумала верещать? Сидела бы тихо – жила бы. Не знаю, как вышло, рука сама дёрнулась, автомат и выстрелил… Я не могу… сдаться.
Отец разворачивается к сыну. Крепко схватив за плечи, трясёт:
– Ты можешь! Я дважды смог – значит, и тебе по плечу, а мой лимит на это дело исчерпан. Ты сдашься сейчас. Проиграешь сражение, чтобы победить в войне. Мне не везло в жизни, так пусть тебе повезёт! Пора, сын. Прощай. Иди.
Сын, поколебавшись, кивает. С трудом разжав окаменевшие пальцы, откладывает в сторону автомат. Поднявшись, эти двое крепко обнимаются на прощание. Затем, чуть отстранившись, долго вглядываются в лица друг друга. Уже совсем светло, и можно разглядеть в родном лике все морщинки, все чёрточки. Каждый из них смотрит теперь как в зеркало. Но отец видит прошлое, видит себя молодого. А сын смотрит в будущее. И знают они, что расстаются сейчас навсегда. Глаза отца блестят, челюсти плотно сжаты. По чумазым щёкам сына стекают два прозрачных тоненьких ручейка.
Вдруг с улицы раздаётся грохот стрельбы. Штурм! Расшибая штукатурку, врезаются в стены пули. Разлетаясь на куски, звонко бьются оконные стёкла. Одна за другой в учительскую влетают гранаты. Вмиг помещение наполняется огнём, громом, разящим железом. Стены комнаты ходят ходуном, как при землетрясении. Часы с раскуроченным циферблатом падают. Со стола отлетает в сторону вспоротый осколками рюкзачок. Кружат, порхая в дыму, окровавленные изодранные банкноты: жёлтые, красные, сиреневые. Железо кромсает плоть. Прошитые пулями и осколками, отец с сыном медленно, не спуская друг с друга глаз, оседают, валятся на пол. Кровь сочится из ран. Русские не сдаются! Подброшенная новым взрывом, фарфоровая ракета с Белкой и Стрелкой уносится ввысь…
Вскоре всё кончено. Грохот стихает. В наступившей тиши до посёлка доносится приглушённый расстоянием колокольный звон.
Тринадцатый
пролог
Хмурой осенью 94-го четыре бугая – обладатели каменных лиц, сунув под ребро ствол револьвера, запихнули меня в большой чёрный джип. Слишком много косяков висело на мне к тому времени, поэтому иллюзий я не питал. Трясясь в наглухо затонированном «Гранд Чероки», сидел зажатый меж шкафоподобных братков. Меня везли за город, в сторону глухих вятских лесов. На всякий случай прощался с жизнью. Я мало пожил и не был готов умереть. Но бывает ли вообще кто-то готов?