А потом меня отправили в концлагерь – за саботаж. Я ж им там, на шахте, оборудование слегка подпортил. Думал, что если сбежать не удалось, так хоть это зачтётся. Не зачлось! Множество раз в последующие годы я размышлял: если бы меня загнали в газовую камеру Аушвица – а это могло произойти, задержись наступление наших войск на денёк-другой – тогда хотя б остался я навсегда «жертвой нацизма». Не героем, но и не изменником. Но Красная армия наступала слишком быстро, и нас освободили.
– Ты что, не радовался освобождению?
– Конечно, все мы радовались в тот день 27 января 1945 года, но не каждого из нас ждало радостное будущее, – отец вновь осторожно подкрадывается к окну, долго всматривается в ставшие теперь различимыми в тёмно-сером полумраке силуэты кустов. – Время идёт, скоро рассвет. Ни разу в жизни не желал я с такой силой, чтобы ночь никогда не кончалась! Я не успею рассказать тебе всё, да это и невозможно. И не нужно. Ты и так знаешь достаточно и про мои годы в лагерях: Колыма, Вятлаг, и про жизнь непутёвую после освобождения, про то, как решил остаться после отсидки в этом лесном краю, как заманил сюда и вас с мамкой… земля ей пухом. Но сейчас перемалывать всё это некогда. Сейчас нужно лишь одно: чтобы ты понял самое главное!
Так вот, сын, смотри, какая петрушка получается в оконцовке. Если бы убило меня в том бою под Лохвицей у пулемёта с кровавой надписью «Русские не сдаются!», убило бы за пару мгновений до появления фрица со шмайсером, кем бы я считался? Героем, верно! Но не убило, и минутой позже стал я предателем и изменником, нарушившим присягу. Этим самым говнюком я бы и остался навечно, если бы окочурился в лагере для военнопленных под Житомиром. Но не окочурился, спасся чудом, к партизанам попал. И вновь я герой, ещё и с медалью! Но это если бы я второй раз не поднял рук, если б погиб в том зимнем лесу. Надо было взорвать себя, или пулю в висок, тогда бы – герой. А раз снова в плену оказался – всё, предатель и изменник, теперь уже дважды…
Я порой размышляю. Что, если бы кто-то из наших общепризнанных героев, отдавших за Родину жизнь (тех, кто, к примеру, грудью на амбразуру лёг, либо таран в воздушном бою совершил), не погиб, а каким-то чудом выжил бы. Этот человек – что на веки вечные превратился бы в эдакого мифического рыцаря «без страху и упрёку» – он был бы навсегда застрахован от любых случайностей и ошибок? Он уже никогда в жизни ни разу не оступился бы, не накосячил? А ежели совершил бы он какой-нибудь не шибко красивый поступок, тогда что? Все его предыдущие подвиги были бы навсегда перечёркнуты?
Понимаешь, кто-то ушёл из жизни в удачное время, угадал, скажем так, умереть в идеальный момент и остался героем на все времена. Кому-то с моментом смерти не повезло, но сложись обстоятельства иначе – может, и о тех невезучих вспоминали бы сейчас добрым словом… Про генерала Власова слыхал? Предатель. Попал к фрицам в плен летом 42-го. Организовал целую армию из таких же предателей, чтобы воевать на стороне Гитлера.
– Слыхал краем уха. Похоже, ему сдача в плен уж точно на пользу не пошла.
– Ну да, да! Он же в натуре к врагу переметнулся… Знаешь, я тоже мог сделать шаг вперёд, когда вербовщики из РОА5 нас агитировали. Власовцы ведь и меня с другими нашими пленными уговаривали в ряды их вступать вскорости после того, как мы в Германии очутились. Которые из наших пленных не выдерживали, в РОА вступить соглашались – сразу же получали помывку в бане, питание, обмундирование, постель в тёплой казарме. И мне бес на ухо шептал: «Согласись; главное – выжить здесь и сейчас, дальше сбежишь как-нибудь к своим, как-нибудь оправдаешься». Но эту черту я не перешёл, отказался против Родины воевать, это очень важно…
А генерал Власов… Он ведь командовал той самой обороной Киева в 1941-м – и хорошо командовал. Не по вине Власова нас тогда окружили, он же сумел в числе немногих из котла выбраться. А после из-под Москвы фрицев гнал, одним из лучших советских военачальников слыл! И как одному из лучших – доверили Власову командовать рвавшейся к блокадному Ленинграду, но самой попавшей в котёл 2-й ударной армией. Два месяца сражался он в лесах под Мясным Бором.
– Ну и название!
– Что? А, ну да, верно. Мясорубка в тех лесах была о-го-го… Когда руководство прислало за генералом самолёт, он отказался своих обречённых на гибель бойцов покидать… А если бы согласился? Или если остался бы, но его там, в окружении, к примеру, зашибло шальным осколком? Сейчас имя генерала Власова носили бы улицы и школы. В Горьковской области на родине героя стоял бы памятник, к которому пионеры 9 мая возлагали цветы. Про него написали бы книги, сняли фильмы. И слово «власовец» имело бы совсем другой смысл.
– Было бы вроде «панфиловец»?
– Наподобие того. Короче – не предатель, а герой. Вот, сынок, как много значит для человека – помереть вовремя! Когда наш концлагерь освободили, я недолго радовался. Отправили на фильтрацию. Вскоре начали таскать меня по допросам: что да как. Как в плену очутился? Я просился воевать. Хоть в штрафбат! Я мог ещё быть полезен, я рвался в бой. Меня бы убили где-нибудь при штурме Кёнигсберга или в Берлине на подступах к Рейхстагу. Я смыл бы свой позор кровью, я вновь стал бы героем, теперь уж навечно! Но война слишком быстро закончилась, и меня отправили в лагеря.
Там, за колючкой, был я на волосок от гибели тысячу раз. Тогда на зонах шла своя война – сучья. Мы бились насмерть с блатарями. Мы – автоматчики – те, кто воевали с фашистами, а, попав за решётку, не пожелали подчиняться блатным царькам, что сами себя коронуют. А у блатарей этих тоже мастей всяких было: воры, суки, махновцы, полуцвет. Каждая масть старалась власть захватить, все ненавидели друг друга люто, при первом удобном случае вырезали противников под корень. Самая страшная мясня шла между ворами и суками, потому и события те сучьей войной прозвали. Ну, а мы – автоматчики – против всей этой блатной кодлы! Несколько лет по всему ГУЛАГу истребляли эти касты блатарей сами себя, а мы им в этом деле, скажем так, помогали, – голос отца становится тише, но в нём появляется что-то звериное, теперь отец улыбается. Нет, скалится.
В который раз наблюдает сын за подобными переменами в облике родителя, но привыкнуть к ним невозможно. Отец в такие минуты становится сам не свой. Чужой! Меняется всё: взгляд, голос, сама манера говорить. И перемены эти пугают. В такие мгновения в голове сына мелькают вопросы: «Кто же ты, папа? Бывший сельский учитель, вышедший из семьи питерских интеллигентов, осуждённых за контрреволюционную агитацию? Боец Красной Армии, хлебнувший военного лиха? Предатель Родины, дважды сдавшийся врагу? Бесстрашный партизан, крошивший фашистских захватчиков, как капусту? Не знающий пощады матёрый рецидивист, прошедший семь кругов тюремного ада? Кто ты: жертва, палач? Кто?»
Но сейчас в глазах отца злой блеск, и он продолжает:
– Блатари презрительно называли нас военщиной, реже – автоматчиками. Ведь по их извращённым понятиям защищать Родину с оружием в руках – западло, так как, получается, что, воюя, ты служишь властям. Но всё же автоматчик – звучит благозвучней, чем сука, махновец или вор, верно? К началу пятидесятых наши уже брали верх в лагерях; ещё чуток, и мы выкосили бы всю эту сорную траву под корень. Но тут политика властей поменялась, нас поприжали, всё стало возвращаться на круги своя. Мне опять пришлось драться за право дышать, но я выжил, в 53-м освободился. И вновь появился шанс хоть что-то исправить… Я не использовал этот шанс.
И вот я сижу тут и думаю: может, лучше было бы мне сдохнуть в один из этих моих жизненных моментов, о которых тебе здесь толкую? Но нет! Теперь знаю я – для чего сдавался; для чего падал, вставал, карабкался дальше; для чего, пройдя через все эти передряги, остался жив…
– Для чего, папа?
– Чтобы сегодня сдался ты!
Сын смотрит на отца ошалевшими глазами. И этот взгляд, и весь его колючий вид делают парня похожим на ощетинившегося иголками дикобраза. Ладони сына крепче сжимают автомат. К лицу подступает кровь. Не помня себя от ярости, парень шипит: