Осторожно, дабы не развеять флюиды, перевернув страницу, он попал на материал о Заре Долухановой и немедленно вспомнил, как они с Тамарой ходили на ее концерт, это было в самом начале их брачной жизни, когда еще ничто, или, по крайней мере, почти ничто не омрачало их отношений. По дороге домой Тамара вдруг запела, мелодия показалась Эрвину знакомой, это была «Лили Марлен», после «Каста Дивы» такое показалось ему почти кощунством, но он добросовестно дослушал исполнение до конца, похвалил жену и спросил, не хочет ли та пойти в женский хор развивать свои вокальные способности. Тамаре понравилась эта идея, некоторое время она действительно ходила на репетиции какого-то хора, но это ей быстро надоело – к тому же вскоре после этого родился Тимо… Воспоминания бурлили, как горная река, и лицо Эрвина, наверно, было очень серьезным и сосредоточенным, потому попутчицы не стали его беспокоить и одна за другой ходили переодеваться в туалет; возможно, конечно, что они просто не хотели тревожить инвалида. Вернувшись, они стали шарить в своих сумках, пошурчали какими-то бумажками, и затем одна из них, кареглазая Оля, пригласила его попить с ними «чайку». Столик купе был накрыт настолько богато, насколько это возможно в условиях поезда, крупные помидоры лежали рядом с ломтиками сыра, желтыми как луна, особенно аппетитно пах белый хлеб, наличествовал и десерт в виде золотистого зрелого винограда и домашнего варенья из яблок и рябины. Эрвин извинился, взял костыли и отправился мыть руки, а женщины деликатно сделали вид, что не замечают его увечья. Так же деликатно они вели себя в течение ужина, Оля поинтересовалась, куда попутчик направляется, и Эрвин наврал, глазом не моргнув, что в Сочи, отдыхать. «Зачем вам Сочи, в Таганроге намного лучше!» – стали усердно агитировать его девушки. «В Сочи много народу, а у нас тихо, вы представить себе не можете, какие в нашем городе замечательные аллеи, а Азовское море ничем не хуже Черного, и потом у нас есть еще дом-музей Чехова, вы же знаете, Таганрог – это родной город Чехова, а кто родился в Сочи?» – смеялись они, и Эрвин даже слегка заколебался, особенно, когда Оля, посмотрев на него, неожиданно покраснела, но тут он вспомнил, как давеча у Майора, как последний болван, вообразил, что Светлана в него влюблена, и отбросил эту очередную иллюзию. «Сейчас не могу, но когда-нибудь приеду с удовольствием», – обещал он девушкам. Девушки некоторое время притворялись, что очень жалеют об этом, но потом смирились с непоколебимостью Эрвина и подарили ему на прощание буклет их музея. «Тут и адрес есть, мы на улице Свердлова, это в самом центре, найдете легко», – объяснили они, посмотрели на часы, заохали («У нас тут пересадка!») и стали собираться. Эрвин умолк и молчал до остановки поезда. «Значит, мы вас ждем!» – пропели девушки от двери купе и поспешили к выходу, растроганный Эрвин хотел помахать им на прощание рукой, приоткрыл занавеску, но металлический прут, ее удерживавший, выскочил из крепления и шлепнулся на стол, пришлось водворять его на место, и когда он ликвидировал беспорядок, перрон уже опустел. Тут двинулся и поезд, на этой станции стояли только минуту, а новых попутчиков не появилось.
До Ростова оставался ровно час.
Глава вторая
Латинист
Латинист тоже был евреем, вернее, полуевреем, со стороны отца, мать же его была армянкой, таким образом, в его жилах текла совсем уж бурная кровь. Когда в лагере один из товарищей по несчастью начинал жаловаться на то, как дурно советская власть обошлась с его народом, Латинист только бурчал презрительно: «Депортация? Подумаешь! Евреев депортировали уже две тысячи лет, а еще чаще просто подвешивали за ноги. А что касается армян, то турки столь гуманный метод, как повешение, вообще не признают, они предпочитают зажарить тебя заживо…» Однако, в первую очередь, он упивался длиной истории, складывал века, прожитые евреями и армянами и получал впечатляющий результат. «Сколько лет литературному языку твоих эстонцев?» – пытал он Эрвина, и, когда услышал, что создан он был уже почти четыре века назад, гомерически захохотал. «Мои предки по отцу написали как Ветхий, так и Новый Завет, а родственники по матери умеют читать и писать полторы тысячи лет, это, если начать счет с Маштоца, до него армяне пользовались греческим». Заветами, впрочем, он гордился чисто теоретически, Латинист был законченным атеистом и всегда подчеркивал, что его любовь к латыни возникла из интереса не к «клерикальным» текстам, а к греко-римской цивилизации. Некоторая резкость в его суждениях, скорее всего, обуславливалась физическими факторами, поскольку способ передвижения Латиниста трудно было назвать ходьбой: он выставлял то одну, то другую ногу, совершенно неестественно задирая ее вверх в колене, и раскачивался при этом во все стороны, вперед, назад, вправо и влево, и, что самое жуткое – вместе с телом, но совсем в другом ритме качалась и его голова, словом, человеку, смотревшему на Латиниста, становилось страшно от мысли, что он вот-вот грохнется на землю и разобьет не только свой роскошный армяно-еврейский крупный горбатый нос, но и смуглый череп, уже явственно просвечивавший сквозь когда-то пышную черную шевелюру. В детстве Латинист перенес какую-то сложную болезнь, в названии которой фигурировало слово «церебральный», и сущность которой досконально не смогла объяснить Эрвину даже София, все, что он понял, это то, что Латинисту еще повезло, поскольку хотя болезнь и нарушила порядок его движений, но не повредила мозг. В лагерь Латинист попал по той же статье, что и Майор, с той лишь разницей, что страна, в пользу которой он «шпионил», была менее экзотичной, самая банальная Франция; Латинист, мало того, что владел латынью, был еще и франкофилом и переводил на русский французскую литературу, а это никак нельзя было оставить безнаказанным.
В отличие от Майора, Латинист у Эрвина рюкзака не забрал, собственно, Эрвин ему свою ношу и не отдал бы – наконец он почувствовал себя в обществе кого-то уютно, как равный с равным. В Ростове было заметно теплее, чем в Москве, ничего удивительного, ведь поезд полные сутки ехал на юг, и Эрвин почувствовал, что потеет. Распахнув полы пальто, он старался передвигаться медленными толчками, чтобы не слишком опережать Латиниста. Был мягкий темный вечер, по перрону сновали многочисленные пассажиры, одни приезжали, другие уезжали, третьи-четвертые встречали-провожали, носильщики гремели тележками, откуда-то возникла целая рота матросов, юноши ржали, как свойственно этому возрасту, громко и глупо, их атаковали бабульки с корзинами, предлагая наперебой пирожки с картофелем и чебуреки. И это и есть мой родной город? – подумал Эрвин с любопытством. Отец хвалил Ростов, как рай для купцов, сколько от этого рая сохранилось сегодня, было непонятно, по одним картофельным пирожкам судить трудно, их продавали на перроне и в Иловайске.
В конце концов они вышли на привокзальную площадь и остановились около автобусной стоянки в нескольких шагах от довольно длинной очереди. Латинист, который во время ходьбы не разговаривал, поскольку мог укусить себе язык, теперь стал наверстывать упущенное (он был жутким болтуном).
– Наша встреча, – сообщил он в свойственной ему иронично-хвастливой манере, – состоялась только благодаря моей феноменальной интуиции – ибо если ты думаешь, что я, совершая действо, которым не пренебрегал уже Адам, отвечаю на телефонные звонки, то ты, как сказал бы Ильич, архизаблуждаешься. А поскольку у меня как раз появилась новая пассия, то в свободное от работы время меня трудно застать. Однако на этот раз, когда подал голос телефон, я сразу понял, что это и не первая, и не вторая жена, и даже не декан, и сказал Ванде: «Вольно!»
– Да кто же не отличит междугороднего звонка от обычного, – возразил Эрвин добродушно.
– И ты думаешь, я делаю для междугородних исключение? Чего хорошего мне от них ждать? Неужели ты полагаешь, что я каждый раз вздрагиваю – а вдруг Твардовский звонит, говорит, дорогой мой, мне довелось прочесть в КГБ ваши стихи, это же гениально, срочно отправьте подборку, опубликуем в следующем же номере.