Наконец поезд остановился в Туле. Теремрин вышел на перрон и тут же увидел палаточку со знаменитыми тульскими пряниками, памятными ещё с детских лет. Рабочий поезд отходил через час. Побродив по вокзалу, накупил пряников, ну и дождался, наконец, когда подали короткий – всего в несколько вагонов – состав. До станции Лазарево поезд тащился долго, хотя и ехать-то всего ничего – километров сорок.
Наконец кондуктор объявил станцию, Теремрин взял чемодан и спустился на низкую, едва возвышающуюся над железнодорожными путями платформу. Рабочий поезд продолжал стоять, как выяснилось, пропускал скорый, потому что Теремрин не успел дойти до станционного здания – одноэтажного, выкрашенного в грязно-жёлтый цвет, или просто перекрасившегося от постоянной копоти железной дороги, как в южном направлении промчался пассажирский состав со сливающимися на скорости в сплошные полоски вагонными окнами. Дал гудок паровоз, на платформу упали клубы паровозного дыма, всё вокруг наполнилось шумом и грохотом.
Теремрин проводил взглядом скорый и, не заходя на станцию, направился к большаку, который сначала спускался в низину, а затем поднимался в гору мимо расположившейся слева от него машинно-тракторной станции. Дальше путь лежал по проселкам, по чернозёму. Радовало, что не было дождя, а то ведь в Черноземье, едва ли ни при первых дождевых струях дороги мгновенно превращались в чёрное, мягкое, скользкое маслянистое покрывало, особенно весной, когда земля ещё не совсем просохла, и осенью, когда дожди заставляют её набухать от непросыхающей влаги.
Шёл споро, легко, весело вспоминая прибаутки типа: «Пехота! Сто прошёл – ещё охота!»
Наконец с возвышенности, по склону которой спускались к реке деревенские домики, увидел «каменку», дорогу, выложенную ровными, обтёсанными камнями. Сверкнул вдали синий глаз Ключей, небольшого озерка со студёной и необыкновенно вкусной водой. А скоро вдали показались высокие лозинки на косогоре, сквозь ещё не слишком сочную листву которых краснели капельки крыш.
Остановился у Ключей, присел, зачерпнул пригоршню студёной воды, напился с пылу и жару дороги, оросил лицо и, легко поднявшись, бодро зашагал дальше.
Если в дороге особо с расспросами не приставали – может, потому что сосед попался грамотный, понимавший, что не всё может в это суровое и неясное время сказать военный, то здесь – дело другое. Тут его ещё мальцом знали.
Конечно, в основном все в поле, но и в деревне у кого-то дела есть. Встретился ехавший на телеге по каким-то делам колхозник.
– Тпрууу! – остановил он лошадь. – Николай, аль ты?! Ишь ведь и не узнать. Каким стал!
– Я-я, дядь Кузьма.
– На побывку?
– В отпуск! Ну а потом к новому месту службы.
– И далече?
– В Белоруссию! В Западный Особый военный округ.
Лучше б не говорил. Кузьма спрыгнул с телеги, подошёл, спросил тихо, заговорщицки:
– Скажи, война-то будет аль нет?
Ну что тут ответить? Как сказать, чтоб удовлетворить далеко не праздное любопытство.
– Эх, дядь Кузьма, кто ж знает, будет иль не будет?
– Понимаю, понимаю. То, что рано или поздно будет – это всем ясно. А вот будет в году нонешнем аль нет?
– Могу сказать одно, – вздохнув, ответил Теремрин, – очень бы хотелось, чтоб не было. Наша Красная армия перевооружается, оснащается новейшей техникой. Нам бы ещё годик-другой, да хотя бы и годик!
– А ноне что ж, аль не готовы, что ль?
– Готовы! Долг каждого военного – всегда быть готовым, в любую минуту. Но лучше бы ещё немного, ведь промышленность только недавно стала осваивать выпуск новейшей боевой техники – между прочим, лучшей в мире.
– Это хорошо, что лучшей. Да ведь германец-то не лыком шит. – Он махнул рукой и спохватился: – Да что это, право, иди, иди скорее, мать небось заждалась тебя.
Вот и дом на взгорке, скрывшийся за пятью лозинками со стволами даже не в два, а в три обхвата. Мать словно почувствовала, вышла на крыльцо, всплеснула руками:
– Радость-то какая. Сыночек!
Теремрин не сообщил о приезде, но она знала из писем, что скоро, скоро выпуск из академии и отпуск.
Отпуск. Беззаботное время, замечательное время. Целый месяц. Месяц в деревне. Жаль только не сезон – ни ягод, ни грибов. Разве что рыбалка на тихой извилистой речке с тенистыми заводями и с разрушенной мельницей чуть выше по течению.
Мать не задавала лишних вопросов. Когда он обмолвился, что слушал речь Сталина, но тут же замолчал, она только и сказала:
– Можешь ничего мне не объяснять. Я пережила уже начало одной мировой войны, помню июль девятьсот четырнадцатого, помню тревогу на лицах крестьян нашего села, особенно на лицах женщин, матерей. Вот и теперь – то же. Германия – серьёзный противник. Твой отец не раз говорил, что в мире есть только две настоящие армии, только два настоящих солдата – это русская и германская армия, это русский и немецкий солдат. Остальные – барахло. И остальные европейцы – барахло, и американцы – полное барахло. Правда, когда уже война началась, он резко изменил своё мнение. Резко. И не случайно. Немецкие солдаты показали себя с самой ужасной стороны. Это нелюди…
– Звери, – сказал Николай Теремрин.
– Нет. Нельзя зверей оскорблять сравнением с этими жестокими, бессовестными, безнравственными нелюдями.
Николай посмотрел на мать с некоторым удивлением, во-первых, потому что она не любила делать резких и нелицеприятных оценок, а во-вторых, об этой стороне будущей войны до сих пор не задумывался, ведь ещё не стали известны ужасающие примеры изуверств двуногих животных самого низменного пошиба, ведь ещё не пришли на русскую землю чудовища в крысиной форме и с крысиными замашками.
Мать несколько секунд колебалась, потом решительно встала и подошла к книжному шкафу. Вынула несколько томов из первого ряда и достала из второго ряда какую-то книгу, которую Николай раньше не видел. Очевидно, мать не случайно прятала её от него. Время-то было сложное!
– Вот, сынок, это книга Ивана Алексеевича Бунина. Сейчас этот изумительный писатель не особенно в моде. Хотя есть некоторые сведения, что Сталин поручил нашим дипломатам и литераторам убедить Бунина вернуться на Родину. Но… Вероятно, нашлись бы в России и такие силы, которые не простили ему его «Окаянные дни». Я не видела этой книги, но слышала о ней. Страшные вещи говорятся там о нашей революции, но что делать. Революция подняла со дна всю чернь, которая далека была от светлых идей. Зато первой ринулась грабить и убивать, да, да, – грабить и убивать. А о немцах вот, возьми и почитай. Первая мировая началась в августе четырнадцатого, а уже четырнадцатого сентября, через полтора месяца, Бунин написал воззвание о бесчеловечности немцев. Тогда уже проявилась их лютая жестокость. Это тогда, когда не было советской власти. Теперь же всё, что прочтёшь, думаю, можно будет возвести в квадрат…
Теремрин открыл книгу. Читал Бунинские строки и ужасался:
«То, чему долго отказывались верить сердце и разум, стало, к великому стыду за человека, непреложным: каждый новый день приносит новые страшные доказательства жестокостей и варварства, творимых германцами в той кровавой брани народов, свидетелями которой суждено нам быть, в том братоубийстве, что безумно вызвано самими же германцами ради несбыточной надежды владычествовать в мире насилием, возлагая на весы мирового правосудия только меч».
Как же точно сказано! Вот ведь только несколько минут назад, когда мать коснулась зверств немецких солдат, он тоже не сразу поверил в такое. Не верил, видимо, и писатель Бунин, не верил до тех пор, пока не были обнародованы первые факты дикого поведения германского воинства.
Далее в книге говорилось о германских солдатах и офицерах, которые, по словам Бунина, «как бы взяли на себя низкую обязанность напомнить человечеству, что ещё жив и силён древний зверь в человеке, что даже народы, идущие во главе цивилизующихся народов, легко могут, дав свободу злой воле, уподобиться своим пращурам, тем полунагим полчищам, что пятнадцать веков тому назад раздавили своей тяжкой пятой античное наследие: как некогда, снова гибнут в пожарищах драгоценные создания искусства, храмы и книгохранилища, сметаются с лица земли целые города и селения, кровью текут реки, по грудам трупов шагают одичавшие люди – и те, из уст которых так тяжко вырывается клич в честь своего преступного повелителя, чинят, одолевая, несказанные мучительства и бесчестие над беззащитными, над стариками и женщинами, над пленными и ранеными…»