Здоровье мое быстро шло на поправку. Способствовали ли тому усиленное питание, целебная вода нарзан, горный воздух или нерастраченный запас молодых сил вкупе с радостью от получения нового чина и ордена – а скорее всего все вместе взятое, – но только через пять дней после выхода из беспамятства меня перевели в роту выздоравливающих. Рота располагалась напротив госпиталя в казарме, покинутой своим батальоном, ушедшим на фронт. Более сотни ходячих раненых – офицеров самых разных родов войск – жили по общеармейскому распорядку: подъем, умывание, молитва, построение, перекличка, завтрак… Собственно на этом военный уклад и кончался. Далее народ расходился по процедурным кабинетам, обед и выход в город до вечерней поверки. В город мы обычно выходили втроем: подъесаул Таратута, я и поручик-артиллерист Рожков, раненный в правую руку. У меня на перевязи была левая, у него правая, так что в паре с ним, как шутил Таратута, мы могли крепко обнять только одну женщину. Правда, обнимать было некого: все приличные дамы пребывали на курорте с кавалерами, а с неприличными женщинами общаться не хотелось.
Первым делом мы шли в курзал – нарзанный павильон, выстроенный в старом шотландском духе. Там пили из бюветов волшебную горную воду, бьющую из недр земли, обретали, как нам казалось, бодрость и силу, и уже после этого продолжали променад по главной пешеходной улице, ведущей к величественному зданию филармонии. Как я ни уговаривал своих друзей побывать там на одном из концертов, Таратута и Рожков предпочитали проводить свободное время подобно лермонтовскому герою поручику Печорину, заводя курортные флирты с местными княжнами Мэри или горянками вроде черкешенки Бэлы. Впрочем, и я был не прочь пройтись с иной красоткой по главному променаду. Писем от Татьяны не было целый год, и мне казалось, что я потерял ее безвозвратно. И вот, когда я признался себе в этой малодушной мысли, силы небесные преподнесли мне впечатляющий урок!
Я все-таки выбрался в филармонию на концерт заезжего петербургского пианиста. Он играл Шуберта и Шопена. И тут в фойе увидел – глазам не поверил – Таню! В белой кружевной шемизетке она чинно фланировала вместе с родителями по паркету в ожидании приглашения в зал. Я подошел к ним и молча поклонился. Таня радостно вспыхнула, Василий Климентьевич ответил мне чинным полупоклоном.
– Очень рад видеть вас, дорогой!
Все было настолько церемонно, что моя прежняя двухлетняя фронтовая жизнь показалось горячечным бредом. Право, как будто снова вернулись мирные времена… Мы с Таней не стали возвращаться в зал, родители деликатно оставили нас вдвоем.
– Идем погуляем! – предложила Таня. Мы вышли на привокзальную улицу, и оба беспрестанно рассказывали друг другу все, что случилось с нами за эти годы, прекрасно понимая, что это только подходы к самому главному. О самом главном я заговорил, когда мы подошли к памятнику Лермонтову. Присутствие бронзового поэта придало мне храбрости – все-таки наш, кавказский офицер!
Я взял Таню не под руку, а за руку, с дрожью ощутив ее холодные тонкие пальцы.
– Я не знаю никого лучше тебя, – начал я хриплым от волнения голосом; право, уж лучше подниматься в атаку под пулеметами! – И знать не хочу… Я все время думаю о тебе, и мысленно ты всегда рядом со мной…
Таня опустила голову, улыбаясь уголками губ. Она, конечно же, знала наперед, что я ей скажу дальше, и я почувствовал, что она не скажет мне «нет».
– И я бы очень хотел, чтобы ты была рядом со мной не мысленно, а вот как сейчас – рядом и всегда. Навсегда!..
Набрав в грудь побольше воздуха и еще раз взглянув на Лермонтова, я решился:
– Я прошу тебя стать моей женой…
Таня вскинула голову, ничего не сказала – озорно улыбнулась и крепко стиснула мою ладонь. Я произнес ритуальную фразу и ждал ритуального же ответа. Помедлив немного, она сказала то, что я сейчас жаждал услышать всеми фибрами души:
– Я согласна…
И без того яркое кисловодское солнце полыхнуло яростной вспышкой! Надо было бы немедленно поцеловаться, чтобы скрепить поцелуем наш конкордат, но вокруг было слишком много людей. Я поблагодарил Лермонтова взглядом – «Спасибо, поручик!», и мы, крепко взявшись за руки, пошли по людному и пестрому курортному променаду. Меня не оставляло чувство, что судьба сберегла меня именно для этой прогулки, для этого счастья… Что будет дальше, уже не важно. Главное, она сказала – «да».
– Как жаль, что мы завтра уезжаем! – вздохнула Таня.
– После излечения у меня будет отпуск, и я к вам обязательно приеду и официально попрошу твоей руки у папы.
– Официально – это как?! – засмеялась Таня. – Встанешь на одно колено и скажешь: «Милостивый государь, я прошу руки Вашей дочери!»?
– Ну, на колено не обязательно. Встану по стойке «смирно» и скажу: «Дорогой Василий Климентьевич! Отныне я хотел бы повсюду сопровождать Вашу дочь и заботиться о ней, охранять ее…
– Охранять?! От кого охранять?!
– От немцев, турок и всяких разбойников.
Мы вошли в тень кипарисовой аллеи, вокруг никого не было, и мы смогли наконец поцеловаться. Поцелуй вышел долгим, жарким, малиново-сладким… Закружилась голова. Я вытащил из черной косынки загипсованную руку и прижал Таню к себе поплотнее, так, чтобы ощутить жар ее юной груди. И она подалась мне навстречу и осторожно обвила руками мою шею, но фуражка все равно свалилась и покатилась в кусты… Эх, и грудь в крестах, а в кустах – вовсе не голова, а пока еще фуражка…
* * *
Утром я провожал семейство Ухналевых на вокзале – при шашке и орденах.
– Какой вы счастливый, – говорила Любовь Евгеньевна, будущая моя теща, – вы остаетесь в этом раю.
– Увы, ненадолго, – отвечал я. – Через неделю выписка.
– И как рука? – поинтересовался мой будущий тесть. – Все срослось?
– Самым наилучшим образом! – бодро заверил его я. – Через месяц снова в строй.
– Ну, орел! Ну, молодец! – восхищался… – Да хранит тебя Господь и Донская Божия Матерь!
Звонко ударил вокзальный колокол, большой зеленый паровоз окутался белым паром, лязгнули буфера, троегласно рявкнул локомотив… Таня успела поцеловать меня в щеку, в краешек губ, и вспорхнула по ступенькам в тамбур. Я шел рядом с вагоном, набиравшем скорость, махал рукой окну, в котором улыбались мне три почти родных уже лица, а под конец – взял под козырек.
Вечером я объявил своим друзьям:
– Господа, можете поздравить меня – я женюсь!
Сообщение произвело эффект разорвавшейся гранаты.
– Сотник, помилуйте, ужель это правда?! – вскричал Таратута. – Ужель вы покидаете ряды доблестных волокит?!
– Як Бога кохам! – ответил я по-польски.
– И кто же она, эта счастливейшая из дев?
– Вы не знаете. Это моя старая добрая подруга.
– Позвольте уточнить, насколько же она стара?
– О, ей скоро стукнет двадцать лет.
– Право, старуха… Однако же наверное чертовски мила? А я думал, вас на курорте окрутили… Ах, эти пластуны! Вечно они тихой сапой…
– Господа, требуем мальчишник! Пусть проставится.
– Хорошее дело! Пусть откупится от братства лихих холостяков!
И я, конечно же, откупился. Пили «Прасковейский» коньяк в «Старом Баку» – от души и через край.
– Господа! – витийствовал Таратута. – Призываю вас побыстрее закончить войну, дабы сотник Проваторов получил шанс побыстрее жениться!
Через пять дней с левой руки сняли гипс. Армейские эскулапы осмотрели мое предплечье. Полный врач в серебряном пенсне и серебристой щеточкой усов, при серебристых погонах статского советника, серьезный как профессор, весьма несерьезно хлопнул меня по левому плечу и довольно хмыкнул:
– Молодец казак! Атаманом будешь!
Потом добавил:
– Руку пока не перегружай и разрабатывай ее каждое утро и каждый вечер.
Он показал, какие упражнения надо делать, потом подозвал младшего ординатора:
– Павел Петрович, выпиши ему отпуск на десять суток на долечивание.
У меня вытянулось лицо: десять суток?! Всего-то?! Я ожидал как минимум две недели.