Когда я начинаю рассказывать о полюбившейся мне собаке, а признаться честно, не помню, чтобы невзлюбил хоть одну, то уже не могу остановиться. А остановиться пора. В общем, Жора был псом, с которым на редкость приятно гулять. Этим все сказано.
В этот вечер близнецы припозднились, Рита хлопотала на кухне, а Шурка вообще не любит пешие прогулки. Я кликнул Жору, он был тут как тут с широким брезентовым ошейником в зубах; короче, мы быстро, по-солдатски, собрались и направились к двери.
– Не забудь прихватить с собой деньги, – крикнул Шурка, оторвавшись от телевизионных новостей, – и не забирайся дальше трех блоков направо, там у нас начинается самая чернота.
Это верно. У них в Нью-Йорке границы национальных и расовых поселений проложены на удивление четко, словно прочерчены мелом по асфальту. Переступишь невидимую черту и из итальянской цветистости мгновенно окунешься в атмосферу азиатского лукавства – кругом одни узкоглазые китайские лица; только что мелькали лапсердаки и широкополые черные шляпы над пышными подкрученными за чтением священных книг пейсами, как вдруг оказываешься в Черной Африке.
Шурка жил в белом месте, густая чернота начиналась в каких-то двухстах метрах от его дома без всяких переходов и полутонов. Пересекать границу белого и черного без особой надобности не рекомендовалось.
Мы шли по Шуркиной улице, по здешним меркам небогатой, но чистой, застроенной двухэтажными особнячками с маленькими палисадниками, ну прямо тебе дачное место. Жора трусил впереди, то и дело припадая черным кожаным носищем к земле, вынюхивая следы сук и жирных бруклинских белок – первых он обожал, вторых ненавидел лютой немотивированной ненавистью бытового антисемита. Время от времени он останавливался, чтобы, как орел крыло, вскинуть заднюю лапу и оросить мощной струей аккуратно подстриженный кустик. Я следовал за ним и размышлял о природе расизма.
О нравах здешнего черного дна я уже имел кое-какое представление – ужасов наслушался немало. Собственными глазами видел, как ладные полицейские шмонают на улице рядком поставленных лицом к стене черных парней – поднятые вверх руки упираются в шершавый бетон, обтянутые джинсами зады цинично отклячены, на мрачных лицах недобрые усмешки. И все же я симпатизировал этим людям. Сказывалось воспитание, привычные стереотипы: дядя Том, Поль Робсон, великие джазмены и прочее и прочее. Как же так можно – «туда не забирайся, там у нас самая чернота»?! Но, с другой стороны, не испытываю ли я сам, этакий убежденный противник расизма, некоторого раздражения, когда на Черемушкинском рынке меня обступают наши «черные»? И это при том, что у меня есть грузинские, армянские, чеченские друзья и приятели и я прекрасно осведомлен о замечательных чертах кавказских народов. В общем, как любят говорить интеллигентные юдофобы, среди евреев тоже попадаются приличные люди…
И еще, по правде сказать, мне не по душе американский народный обычай – держать при себе десятку на отмазку от уличных наркоманов и пьянчуг. Как-то это не вяжется с образом настоящего американца. Ну представьте себе Чака Норриса, который покорно лезет в карман за десятидолларовой бумажкой и отдает ее вымогателю, счастливый, что легко отделался.
Однако ради Шуркиного покоя деньги я взял, хотя ни под каким видом никому отдавать не собирался. Впрочем, подумал я, согласно учению Антона Павловича насчет ружья в первом акте, эти деньги должны найти применение, а именно: на них следует немедленно купить выпивку, чтобы в последнем акте, то есть когда мы с Жорой вернемся домой, по-московски посидеть с Шуркой и Ритой на кухне.
Мы прошли до конца нашей чистенькой улицы и свернули направо. Здесь уже дачным поселком и не пахло. Пыльный тротуар, щербатые дома, мусор, довольно тусклое освещение. Впрочем, три-четыре витрины ярко светились: прокат видеофильмов, продуктовый магазинчик «севн-элевн» (то есть работающий с семи утра до одиннадцати вечера, а практически круглосуточно), что-то там еще и «лика-стор» – место торговли спиртным, у нас в дни моей молодости такие места почему-то, уже не помню почему, звали «Голубой Дунай».
Возле бруклинского «Голубого Дуная» топтались с полдюжины чернокожих пареньков лет шестнадцати-семнадцати, угловатые, ломкие, мосластые, словно пятимесячные щенки. Высокие, по щиколотку, кроссовки, огромных размеров пестрые майки, надетые задом наперед бейсбольные кепки. Парни дурачились, подначивали друг друга, приплясывали под гремевший в «Голубом Дунае» магнитофон. И мне их бояться! Если уж от кого ждать неприятностей, то скорее от тех вон бритоголовых белых парней в коже, что продефилировали по противоположной стороне улицы, окинув нас недобрыми взглядами. А эти – да просто смешливые губошлепы, точь-в-точь наши старшеклассники, только рожи не веснушчатые, а шоколадные. Сами Жору боятся, жмутся в сторонку.
– Ой, ваша собачка не кусается, сэр?
Сейчас спросят, можно ли погладить. Не спросили – и впрямь боятся. Я усадил Жору у входа, зашел в магазин и купил плоскую, в размер заднего кармана штанов, поллитруху джина, и мы двинулись дальше.
Я взял за правило, гуляя с Жорой, всякий раз заворачивать направо: тогда непременно замкнешь прямоугольный маршрут и выйдешь точно к Шуркиному дому, не заблудившись в чужом городе.
Мы миновали еще два блока и повернули направо. И шли теперь по узкому пустынному проезду. Слева – высокая железнодорожная насыпь, по которой уже дважды прогромыхал городской трейн, и вдоль нее пыльный и захламленный кустарник, справа – глухая бетонная стена, густо расписанная незамысловатыми американскими матюгами. В тусклом свете редких фонарей щербатый бетон напоминал лунную поверхность, на которой шкодливая рука скучающего вдалеке от родной Земли астронавта напылила разноцветными спреями бесчисленные «факи». Авторы непристойных надписей проявили немало изобретательности и эротической фантазии, можно даже сказать, что выдумкой они не уступали собратьям, расписывающим сортирные стены на необъятных просторах России.
В общем, на редкость киногеничная стена, я еще подумал: вот идеальное место для съемки детектива.
Жора копошился в кустах, а я не спеша двигался вдоль стены; под ногами громко хрустели пластмассовые одноразовые шприцы – то еще местечко!
Три темных силуэта внезапно материализовались в полусотне метрах впереди – вынырнули из темноты между фонарями и стали быстро приближаться. Через несколько секунд я опознал троицу бритоголовых в коже. Еще через несколько секунд они остановились передо мной: в центре – невысокий крепыш с глубоким шрамом на подбородке, я его сразу окрестил коренником, по бокам – ростом повыше пристяжные, безо всяких примет, абсолютно неотличимые друг от друга. У всех троих одинаково пустые светлые глаза, лица неживые, будто обтянутые маской-фантомаской, чулком.
– Привет, – сказал коренник.
– Привет, – машинально ответил я, еще надеясь, что пронесет.
– Угости сигаретой, мужик, – сказал коренник и шагнул ко мне, сокращая дистанцию до вытянутой руки.
Хорошо знакомая, стандартная завязка. Теперь у меня не оставалось никаких сомнений – уже не пронесет. Значит, надо бить первым. Я изготовился, но коренник опередил меня. Искры в глазах, сильный удар головой о стенку, легкая тошнота, слабость в ногах.
По затылку потекла теплая струйка, но голова оставалась ясной.
Извини, коренник, но это был не удар – просто резкий тычок в лицо, расчет на внезапность, на мгновенное ослепление противника. Если не в кино, если всерьез, так драку не начинают. Надо, чтобы первый удар был и последним. Ты, коренник, пренебрег этой первейшей заповедью уличной драки, не обессудь – теперь мой черед поискать свой шанс.
Мой шанс заключался в том, что я был прижат к стене. Звучит парадоксально, но это так: не было места для маневра, зато прикрыт с тыла и флангов – трое не могли атаковать меня одновременно. А по одному…
Я постигал науку уличной драки в московском дворе середины пятидесятых, когда у нас слыхом не слыхивали о восточных искусствах, но дрались пошибче и искусней любого тибетского монаха. Закреплял и совершенствовал – в маленьком провонявшем потом полуподвале с полом в бурых пятнах крови, пролившейся из наших сопливых носов. «Раз, два, три – в корпус, в головку! Раз, два – в головку! – учил меня сериям бывший призер чего-то, обожаемый мальчишками Михалыч. – Не жмурься, пацан, глазки раскрой…»