Я торопливо подхватываю длинную, в человеческий рост, коробку – странно, она почти ничего не весит. Кладу ее на ленту, втискиваю конец в черное чрево просвечивающего аппарата. Таможенник со скучающим выражением нажимает на кнопку, лента ползет, коробка исчезает. Я распрямляюсь и смотрю на таможенника. На его лице служебная скука мгновенно сменяется изумлением, даже испугом.
Я перевожу взгляд на экран телевизора. На экране – человеческий скелет.
Уж не помню, сколько лет, но никак не меньше двадцати, я раз в неделю хожу с компанией друзей в баню. Поначалу выбирались, предварительно сговорившись, то в Сандуны, то в Центральные, а то и в баньки поскромнее – Ямские, Кадаши, Селезневские, Черныши. Мы были молодыми, легкими на подъем, подобно туристам-странникам не нуждались в постоянном пристанище, прекрасно себя чувствовали среди чужих голых мужиков – был бы пар покрепче. Однако с годами привычки у людей меняются. Потянуло нас на уют и комфорт, захотелось греть свои телеса не прилюдно, а среди своих, в узком кругу. Тут как раз по Москве стали плодиться сауны, и мы променяли русскую парную с веником на сухой финский жар.
По правде говоря, дело было вовсе не в паре и жаре. Мы и в сауне, когда хотели, устраивали настоящую русскую парную и хлестали друг друга березой до малинового цвета. Все дело в общении, в дружеской, клубной обстановке, которая невозможна в горкомхозовской бане, обстановке, которая, как классический театр, требует единства места и времени, известного комфорта, отсутствия чужих глаз. Поплутав из сауны в сауну, мы нашли то, в чем нуждались. Ничего особенного, но достаточно чисто, хотя время от времени отмечались тараканы. Просторно: можно, не наступая друг другу на ноги, скинуть исподнее, есть место для чаепития с самоваром – мы его окрестили ленинской комнатой, есть вместительный бассейн-окунальник, куда можно распаренным плюхнуться вниз головой и сделать два-три гребка до противоположного борта, визжа от обжигающей ледяной воды. И, что немаловажно, свой в доску хозяин сауны, официально, конечно, не хозяин, не владелец, но распоряжающийся всеми ее благами как собственными. Что-то мы платили в кассу, а львиную долю ему, Федору Федоровичу, в лапу. За что и получали постоянное время, покой и комфорт, включающий чистые простыни и раскаленную к нашему приходу, остро пахнущую сосновой доской и эвкалиптом жарилку.
Были у нас в компании мужики, которые за несколько часов нашего банного времени делали десяток заходов в стодвадцатиградусный жар (больше заходов – ниже себестоимость, так сказать, азы политэкономии социализма), но были и такие, кто приходил сюда вовсе не ради сауны, а ради трепа, дружеского общения в ленкомнате. Чего только не наслышались ее обшарпанные дощатые стены: и соленых мужских анекдотов, и махровой антисоветчины, и анализа текущих политических событий, и про баб, само собой. Тут мы обсуждали состояние здоровья очередного дряхлого вождя нации и прогнозировали его преемника, кляли за рюмкой водки противоалкогольную кампанию, судили-рядили о шансах «Спартака», судачили о биоэнергетике, обменивались овировскими сплетнями – кто подал документы на историческую родину, кому отказали, кто получил разрешение. Время от времени разрешение получал один из наших, он накрывал стол для всей честной компании, и мы, завернувшись в простыни, выпивали и сладко закусывали, подымали тосты за отъезжающего, дарили ему прощальные подарки.
Эта банная компания, мой ближний круг, который неудержимо сужался от прощаний в Шереметьеве-два, была неоднородной по национальному и социальному составу. Русские, евреи, украинцы, армяне, татары, затесались даже (правда, по одному) чеченец, караим и мадьяр – ну полный тебе интернационал; технари и гуманитарии, ученые люди, застенчиво носившие кандидатские степени, и неученый, но интеллигентней любого кандидата автослесарь, актер и торгаши, сделавшие не одну ходку в зону по делам хозяйственным, журналисты и фотографы, школьный учитель и ювелир, милейший парень, отмалчивавшийся, когда его спрашивали о профессии, и художники, живой писатель-классик и партийный работник. Последний – это и есть Александр Тимофеевич Сидорский, уже представленный читателю как Шурка.
В неписаном уставе нашей бани был ключевой пункт: есть всего лишь три уважительные причины отсутствия в сауне в банный день – отпуск, командировка и смерть. Возможная посадка (от тюрьмы и от сумы не зарекайся) приравнивалась к отпуску и тоже считалась причиной уважительной. Домашние обстоятельства, недомогание и свидание с дамой – нет. Конечно, наш устав, как и все прочие уставы, нарушался. Кто-то исчезал – на время или навсегда, кто-то приводил и рекомендовал новенького, и его после испытательного срока принимали. Состав клуба менялся. Оставалось неизменным его ядро, политбюро, как мы его называли, в которое входили человек семь, в том числе я и Шурка, причем Шурка был в политбюро, бесспорно, первым человеком: он собирал деньги на подарки к дням рождения и для расчета с Федором Федоровичем, он вел переговоры с последним, он «лечил» сауну, когда в ней от десятка распаренных мужских тел становилось влажно, отчего по законам физики падала температура и пропадал жар, он, наконец, священнодействовал с заварным чайником.
В общем, был Шурка непререкаемым авторитетом и общепризнанным старостой барака. Сочетание последнего почетного звания с должностью члена политбюро несколько эклектично, но мы жили, работали и ходили в баню в условиях развитого социализма, когда не удивляли и более причудливые сочетания.
Шурка – единственный из моих друзей детства, кого я не потерял, кого сохранил до своего перезрелого возраста. Остальные куда-то исчезли, пропали, растворились, сохранились в памяти только по школьным фотографиям. Он занимает в моей жизни особое место, ему же принадлежит важная роль в событиях, о которых я намерен здесь рассказать, поэтому его краткая биография будет никак не лишней.
В школе он был бойким малым. Учился хорошо. Но хорошо и безобразничал, был первым во всех хулиганских проделках и драках. Его отец, крупный министерский чиновник в сером костюме, и благоухающая «Красной Москвой» мать в чернобурке каждую неделю объяснялись с завучем и классной руководительницей. К старшим классам Шурка образумился: он по-прежнему отлично успевал по всем предметам, но добровольно отказался от роли лидера в мальчишеских безобразиях. Он стал ходить в секцию тяжелой атлетики, на уроках аккуратно заполнял тренировочный дневник – сколько центнеров поднял на последнем занятии и сколько поднимет на следующем. Шурка не получил золотой медали из-за одной-единственной четверки, но на следующий день после выпускного вечера, с которого ушел трезвым и раньше всех, выполнил норму мастера спорта.
От поднятия тяжестей или просто по Божьей воле он лет в четырнадцать перестал расти и остался этаким бычком – крепышом-коротышкой с неохватными бицепсами. На короткой могучей шее сидела украшенная львиной гривой голова античного героя. Несмотря на неудавшийся рост он был на редкость импозантен и пользовался успехом у школьных дев.
Ему легко давались науки, он был упорен и честолюбив – ему прочили большое будущее. Но он почему-то поступил в какой-то невзрачный технический вуз, после которого распределился в столь же невзрачный НИИ, где, впрочем, в очень короткий срок первым из однокашников защитил кандидатскую. В это же время Шурка женился на черноокой дебелой Рите, на голову выше его ростом, а она, не откладывая дела в долгий ящик, родила мальчишек-близнецов. На этом заканчивается первая часть Шуркиной биографии.
Какое-то время после рождения близнецов я редко видел Шурку, больше перезванивался с ним. Однажды он сообщил мне по телефону, что покончил с наукой-техникой, от которой ему ни радости, ни денег, а кормить семью надо, и он теперь на комсомольской работе, служит инструктором райкома, дело веселое, живое, среди людей, и к тому же всякие житейские блага. Прошло еще время, и мы стали видеться по крайней мере раз в неделю – в нашей жизни наступила банная пора. Шурка приходил в баню веселый, самую малость выпивши, неизменно в строгом костюме, белой рубашке и галстуке красных тонов, с шутками и прибаутками раздевался, обнажая бурую медвежью шерсть на груди и роскошную мускулатуру – штангу он давно забросил, но форму поддерживал. В общей парилке он выделялся среди прочего голого люда физической мощью, уверенностью и напористостью. Ему без разговоров предоставляли почетное право поддать, когда надо, жару – он покрикивал, приказывал всем пригнуться, а сам короткими волосатыми ручищами подкидывал из шайки в раскаленную каменку. Мужики в банях попадаются отчаянные, но никто не спорил, когда Шурка приказывал очистить парную, если решал, что пришло время ее «подлечить». А потом мы, распаренные, отдыхали в раздевалке и слушали, разинув рты, райкомовские байки – про веселые гулянки с девчонками из общего отдела, про поездки на загородные семинары и прочие лихие молодежные забавы, которыми жил в те годы славный ленинский комсомол.