— Молитвами, — ответил Андраш. — И верой в вас, ваше высочество.
— Дело гиблое, — угрюмо отозвался Генрих. — В меня давно никто не верит.
Еще издалека он различил темные отметины на стенах госпиталя и понял, что это следы шрапнели. У парадной дежурили полицейские: при виде подкатившего фиакра они насторожились, вскинули ружья в штыки. Но как только экипаж остановился и из него вышел сперва Андраш, потом и сам Генрих, патрульные взяли под козырек и трижды прокричали «Вива!».
Генрих махнул им рукой — вольно! — и быстрым шагом пересек вестибюль.
Здесь тоже царили запустение и тишина: цветы пожухли и высохли, подкопченный потолок давно никто не чистил, вместо медиков — все те же полицейские, и Генриху подумалось, что траурная форма куда более подходит месту, где теперь чаще умирают, чем выздоравливают.
— Обыщи рабочие кабинеты и операционные, — велел Генрих адъютанту, и сам зашагал к лаборатории, где некогда впервые с помощью свечи Шамберлана или «бактериального фильтра», как называл его Натан, увидел скопление тьмы — vivum fluidum, растворимый живой микроб.
Генриху казалось: тьма нигредо добралась и до него. Она разъедала его изнутри, подтачивала здоровье, держала в тисках, закрашивая привычный мир сплошной чернотой, и панацея — кристаллическая белизна альбедо, единственно верное лекарство, избавляющее от мигрени, терзаний, страха, больного отца, церкви и зреющей революции — могло храниться только здесь.
Задержав дыхание в предвкушении, Генрих толкнул дверь и переступил порог.
И сразу увидел знакомую фигуру, склонившуюся над столом.
— Натан?
Голос прозвучал непривычно хрипло. Но доктор услышал.
Повернув изможденное, неопрятно заросшее лицо, дернул уголки губ в улыбке.
— Харри… Мне не сказали о твоем приезде. Не ожидал…
— Я тоже, — ответил Генрих, в досаде отмечая пустые полки в настежь распахнутых шкафах, битое стекло на полу и походный саквояж, раздувшийся от наспех упакованных в него вещей. — Мне доложили, что ты как в воду канул. Я думал, ты покинул Авьен.
— Так и есть, — сказал Натаниэль, глухо кашлянув в кулак и с видимым отвращением обтерев руку о пальто. — Я уезжаю сегодня.
— Что это значит? — нахмурился Генрих. — Я не давал распоряжений!
— Хватило командиров и без тебя.
— Кто? — машинально спросил Генрих, но сейчас же понял сам, и выдохнул в досаде: — Дьюла…
— Он или его люди, я не стал вызнавать.
— Почему не сказал мне?
— У тебя были другие заботы.
— Никто не доложил!
— Значит, кто-то очень не хочет, чтобы ты знал.
Генрих замолчал, гневно раздувая ноздри и ощущая нарождающуюся боль в левом виске — от нее глаз заволакивало белой полупрозрачной пенкой, на шее выступала испарина, и жажда — нестерпимая, душащая, пахнущая тленом и кислым потом жажда морфия, — терзала все неистовее.
— Меня арестовали этой ночью, Харри, — между тем, продолжил Натаниэль. — Допрашивали чуть больше суток. Обвиняли в чернокнижии. Разгромили лаборатории. Сломали приборы и уничтожили все наработки. Единственное, что меня спасло — это ютландское подданство. Ты этого тоже не знал?
— Нет, — ошарашенно ответил Генрих, рукавом оттирая пот. — Я ничего…
— Тогда зачем ты здесь?
Генрих сцепил за спиной руки, старательно скрывая дрожь. Болезненная пульсация стала невыносимой, от этого к горлу подкатила желчь, и он, подавив приступ тошноты, ответил:
— Я должен был… проверить… спасти… хотя бы последние опытные образцы…
И умолк, холодея под пристальным взглядом ютландца.
— Знаешь, Харри, — медленно проговорил Натаниэль, и в его голосе было что-то, заставившееся Генриха настороженно подобраться. — Я знаю тебя достаточно давно. И хорошо научился распознавать ложь. А в последнее время ты врешь все чаще и больше. Может, ты и хотел изменить мир… когда-то… но не сейчас. Сейчас тебе плевать на образцы.
— Что ты такое говоришь? — Генрих до хруста стиснул зудящие пальцы.
— Правду. Я знаю, зачем ты пришел и что надеешься найти. Сколько времени прошло с последней порции?
— Какое это имеет отношение?
— Прямое. Ты болен, Харри. Болезнь уродует тебя. Мне так жаль…
— Теперь ты говоришь как каждый в Авьене! — зло оскалился Генрих и подался вперед, вновь скользнув взглядом по шкафам. — Но мне не нужна твоя жалость. Мне нужен морфий!
— У меня его нет.
— Я не верю!
— Но это так. Последний пузырек я использовал на бедном мальчике. Увы, он умер.
— Я не верю, — повторил Генрих, пропуская последние слова мимо ушей и чувствуя, как внутренности превращаются в лед. — Этого не может быть! У тебя целая лаборатория, Натан!
— Ты ведь знал его тоже. Родион Зорев, помнишь? Брат баронессы Маргариты.
— Здесь, в госпитале! Или в катакомбах под Штубенфиртелем!
— Харри, ты слушаешь? Я говорю о женщине, которую ты любишь!
— Я велю обыскать! Немедленно! Сейчас же!
— Харри, послушай!
— И что ты прячешь в саквояже?!
— Дьявол тебя раздери! — не выдержав, вскричал Натаниэль. — Так смотри!
Одним движением ютландец вытряхнул содержимое на пол: пару шерстяных брюк, несколько рубашек, перчатки, очки, перевязанные бечевкой носовые платки, несколько пилюль в прозрачных флаконах — все не то!
Генрих зарычал и с силой ударил кулаком в стену.
Пламя куснуло кожу, но не вырвалось за перчатки, только вниз осыпались крохотные искры — холь-частицы, гаснущие раньше, чем они достигли пола.
— Я по-прежнему честен с тобой, Харри, — сказал Натаниэль. — Но ты не желаешь ничего ни видеть, ни знать. За твоей спиной учиняют погромы. Убивают народ. Допрашивают твоих друзей. Твоя любимая женщина собирается бежать из страны. Ее брат умер. А я заразился чахоткой и, возможно, тоже скоро умру. Но тебе нет дела ни до народа, ни до погромов, ни даже то тех, кого ты когда-то любил. Потому что сейчас ты любишь только морфий.
— Замолчи, — сквозь зубы процедил Генрих, сненавистью глядя в постаревшее лицо ютландца, но тот продолжал:
— Ты наркоман, Харри. И теряешь власть даже над огнем. А ведь без огня не будет и ламмервайна. Холь-частицы умирают, оглушенные ядом. Ты умираешь! Но тебе все равно. Тобой можно играть как куклой. Можно дергать за ниточки. Можно посадить на трон как пустую картонку, и вершить террор от твоего имени, прикрываясь благими намерениями и волей Спасителя! Иногда мне кажется, твой отец был прав, когда говорил…
— Заткнись!
Генрих ударил — зло, с размахом, целясь прямо в лицо. Натаниэль успел уклониться, но все-таки послышался мокрый звук, и рука налилась свинцовой тяжестью, а ютландец, отвернувшись, принялся отхаркивать кровавую слюну — капли алели на белой эмали лабораторного стола, и это отрезвило Генриха.
— Нат…тан, — тяжело выдохнул он. — Ты…
— Уходи, — глухо проговорил Натаниэль. — Я не смогу помочь… ни тебе… ни себе… никому больше. Все кончено… ваше высочество.
Последние слова хлестнули по Генриху точно плетью. Он вздохнул, захлебнулся кислой слюной и холодным, промозглым воздухом. Хотел ответить — но не нашел слова. Потому, повернувшись, прошел к двери.
— Лауданум! — в спину ему крикнул Натаниэль. Генрих взялся за ручку и замер, не оборачиваясь, пока ютландец продолжал: — Опийная настойка. Ее еще не изъяли из оборота. Принимайте по полрюмки, ваше высочество. Возможно, это хотя бы немного облегчит ваше воздержание.
— Пошел к… черту! — ответил Генрих.
И, выйдя, громко захлопнул за собой дверь.
Ротбург.
В тот раз дурной знак появился перед грозой.
Генрих подобрал его в саду, еще не понимая, что держит в руках, но уже очарованный гладкостью линий и красно-коричневым блеском панциря. Под панцирем дремало живое тепло. Там угадывались очертания плотного тельца и крыльев — пока еще только формирующихся, пока неподвижных.
Генрих погладил куколку пальцем. В ее оцепенении скрывалось чудо.