Но вернемся к русскому архетипу - как он сложился исторически, на рубеже XIV-XV вв. Русский культурный тип драматически развивается. С одной стороны он представляет земное, оседлое, практическое начало, с другой он несет в себе начала "славянского платонизма". Этот платонизм носит и светский и религиозный характер: питается культурно-исторической ностальгией (память по светлой киевской юности) и одновременно - гордыми устремлениями верующей православной души. Русский человек московского периода ногами стоит в северных болотах, головою же тянется к греческому, византийскому солнцу.
Имея такие начала, нелегко достичь твердого внутреннего баланса. И все же в московский период он был достигнут. В. В. Розанов пишет, что Москва была для русских "платоников" центром мощного земного притяжения: "Крепкое место. Сильное место"*.
В оценке Московского периода русская историография образует две несговорчивые партии. Партия западников, оценивающая Московскую Русь "с высоты последующих петровских преобразований", описывала ее так, как просветители XVIII века описывали европейское средневековье- как "темное царство". Но характерно то, что этой партии противостоит не только противоположная ей славянофильская ей противостоит само русское национальное самосознание, отлитое в твердых, архетипических дорассудочных формах. Вне этого "московского" самосознания нет русского самосознания в собственном смысле вообще - есть только худосочно-интеллигенское "критическое" сознание, меняющееся в зависимости от интеллектуальной и идеологической моды. Следовательно, к московскому самосознанию нам следует сегодня еще раз внимательно присмотреться. Если Москва - это и в самом деле "крепкое место" великоросской нации, то нам надо как следует осознать основания этой крепости - ведь иных оснований у нас и сегодня нет.
Крепкие основания - те, что поддерживают нас в повседневности. Мы их не всегда и замечаем, ибо основы - субстанциальны, и не зависят от переменчивых веяний эпохи. Лучшим свидетельством субстанциальных основ является наша литературная классика. Тот, кто обладает малейшей национальной интуицией, не может не согласиться с тем, что лучшие народные типы, представленные в нашей литературе, выражают в чистом виде старый московский, допетровский тип. Капитан Миронов и Савельич из "Капитанской дочки", Максим Максимыч из "Героя нашего времени", Платон Каратаев из "Войны и мира" и герои "Севастопольских рассказов" - несомненно типы старой московской Руси, сохранившиеся в народе. Да и дворянка Татьяна Ларина несет в себе больше старых черт допетровского периода, чем черт умышленного, то и дело сверяющего себя по новейшим западным эталонам петербургского типа. Здесь сказалась двойственность России, расколотой реформами Петра: народ несет в себе органические субстанциальные начала, элита же представлена "конструктивистами", которые сверяют себя "по чертежу", наблюдают себя со стороны, оставляя зазор между ролью вольного или невольного деятеля и рефлексией скептического аналитика, более всего опасающегося быть естественным.
Органический народный тип точно обладает достойным, христианина смирением, но это смирение не вымученно.
Выносливость и бесстрашие старого русского народного типа известны и эти черты связаны со смирением. Речь идет о том, чтобы смиренно нести тяготы жизни, смиренно выполнять свой долг и даже идти на верную смерть, если потребуется. И при этом не задаются типичные для рефлектирующих индивидуалистов вопросы: почему именно мне нести эту ношу, целесообразна ли она вообще, не скрывается ли за императивами долга своекорыстный интерес или ошибка тех, кто требует от меня его выполнения. Народный характер смиренен перед инстанциями, от которых исходят повеления долга, но он не смиренен, а бестрашен и неукротим перед лицом сил, урезонить или сокрушить которые этот долг обязывает. Напротив, новый тип рефлектирующего нинконформиста "бесстрашно" оспаривает императивы долга и правомочность инстанций, ему о нем напоминающих; но в то же время он нередко демонстрирует соглашательское "смирение" перед внешними силами. Этот тип "нонконформистского" дезертирства достиг своего предельного выражения в большевистском лозунге: "главный враг - в своей собственной стране" и в аналогичных лозунгах постсоветского американофильства. Мироощущение народного органического типа космично по существу и императивы общественного долга для него вписаны в саму структуру мироздания. Мироощущение нового нон-конформиста отмечено онтологической отлученностью: для него общественная жизнь - это цепь артефактов, лишенных субстанциального содержания и подлежащих индивидуальной "реинтерпретации". Могут возразить, что именно в этом реализует себя личность, поднимающаяся над автоматизмом стереотипных действий и мнений. Но не вправе ли мы поставить под подозрение аутентичности такой личности, если она обнаруживает склонность реинтерпретировать именно те нормы и те ситуации, которые ставят ее в условия риска, требуют настойчивости и мужества. Органический народный тип дарит свое участие - даже в тех случаях, когда оно связано с большими жертвами и рисками. Рефлектирующий тип постоянно сводит баланс издержек и обретений, то есть помещает себя в ситуацию обмена, даже в тех случаях, когда рыночный обмен не приемлется им по социалистическим убеждениям.
Что дает нам основания считать московский период нашей истории временем "органических типов"? Во-первых, тот факт, что именно в этот период верхи и низы принадлежали к одному и тому же социокультурному типу. Здесь нет деления на туземных деятелей и критических наблюдателей, оценивающих туземную жизнь по чужому эталону. И верхи и низу представлены включенными, интегрированными типами. Это впоследствии пограничная личность, живущая на рубеже культур, выступит в роли субъекта, противостоящего народной субстанции - распускающего клубок единой судьбы. Московский период характеризуется субстанциальным единство.
Во-вторых, в московский период определился особый тип связи человека с землей как космической субстанцией.
Речь идет о победе земледельческой цивилизации над кочевничеством. Напрасно Л. Н. Гумилев и некоторые адепты евразийства усматривают какую-то особенную преемственность Московской Руси с монгольской государственностью. Не о преемственности здесь должна идти речь, а о диалектике вызова ответа. В лице Московской Руси евразийский континент породил новую, более высокую формацию - землепашескую. Причем, победа земледельческого начала над кочевым в глазах сторонников нового образа жизни носила евангелический смысл. Степные кочевники были олицетворением завоевательно-перераспределител ьного начала. Они были могучими хищниками, которых кормит сила и свирепость. Победа земледельческой Руси над Ордой означала осуществление евангельского пророчества о блаженстве праведных и кротких, которые "наследуют землю". Торжество святой Руси оправдывает христианский парадокс торжества нищих духом над кичливой силой, не умеющей ждать, не способной к тихому созиданию.
Не эффект сходства с золотоордынским ханством, а контрастный эффект определения историческую кристаллизацию нового христианского государства и его призвание. Именно тогда произошло отождествление двух терминов: землепашца-крестьянина и христианина. Возникает единая идентичность народа как народа хрианско-крестьянского - при осознании неразрывной внутренней связи этих терминов. "...Термин "крестьянин" обнимал собой практически всю совокупность прежних понятий, содержательно ближе всего к терминам "люди волостные", "старожильцы", "люди тяглые" и т. п. ...Смена терминов отражала повышение социального престижа крестьянина в обществе, прежде всего за счет отмирания или резкого сужения области применения негативно окрашенных слов (смерды, закупы, половники, сироты и т. п.) и общинника, как в рамках черной волости, так и частного имения"*.
Примат крестьянско-христианского начала означал и примат деревни над городом. Деревня формируется как общность не социоцентричная, живущая по умышленным установлениям и изобретательству кичливого ума человеческого, а космоцентричная - вписанная в незыблемый порядок Вселенной.