I
Лучи полуденного солнца брали на абордаж любой объект так, что и тень не смела отбрасываться; её время было на заре и время тени вернётся на закате – тени крепчавшей, с издыханием света прощающихся лучиков солнца, и она была готова стать собой, расползаясь в непроглядное, бесформенное, без всякого отражения, ничто.
В оранжево-желтом такси, даже в полдень не преобразившегося, а оставшегося верным многим слоям дешевой и тусклой краски, мчались в забронированный хостел трое гостей из страны с древними славянскими корнями Эллос. Они, приземлившись несколько часов назад в местном аэропорту державы Дойчланд, толком не успели и перекусить, взяв шоколадок втридорога.
За молчаливым и хмурым водителем в потрепанном берете и косухе, с выцветшим, но модным шарфом, обвитым на заросшей шее, на заднем сиденье сидели гости страны.
С сверкавшими глазами, слева от двери сидела миниатюрная женщина, с коротким каштановым волосом уложенным наискось и назад, выделявшейся большой грудью на фигуре сглаженной худобой юности и в силу прибывавших годов пышностью Афинской девы, маленьким носиком к которому она прижимала голубой платок, свернутый во много раз, сжимаемый указательным и большим пальцем подрагивающих от волнения рук, белоснежным рядом зубов, открывавшимися взору когда она зевала и улыбалась в меру пухлыми губами с яркой бархатисто-алой помадой; юности – ей матери двух взрослых детей – придавала не кожа, совершенно чистая, гладкая, без намёка на поры, и не молодёжный джинсовый пиджак со стразами на плече, поверх белой кофточки с рисунком радуги и кролика с золотой серьгой в ушке, не большущие глаза подведённые лёгким макияжем, а, что-же? Точно! Необъяснимая и не измеряемая, но ощутимая чистота души, не замаранной ни в чём, источавшей со зрелостью, не иссякшую с годами любознательность, созерцательность; да, и сейчас, она вновь и вновь прикладывала платок к носику и глазам, чтобы скрыть её обеспокоенность предстоящей операцией, судьбоносной операцией, требующейся заключением врачей для её сына.
Она повернула голову. Справа от неё сидела статная, высокая, с острыми греческими чертами, с копной длинных прекрасных огненно-рыжих завивавшихся мелкими кольцами волос, спутница жизни её сына, организовавшая все сложности поездки в другую страну, персонально подававшую на оформление медицинской визы запрос и документацию; это была девушка сдержанная в эмоциях, с деловой отстранённостью, но, несомненно, любовью к её сыну.
– Кирюша, ты как себя чувствуешь? – женщина всматривалась в затылок сына, безучастно уткнувшегося широким лбом к мутному стеклу потрёпанного автомобиля, нервно, постукивавшего подушечками исхудалых пальцев по выцветшей, но всё же достаточно багрово-красной, пористой обложке книги, с крылатыми латинскими фразами.
К ним повернулся юноша, с длинным, частично выгоревшим от солнца волосом, отросшим аж до локтей, устало улыбнувшийся, воспаленными глазами оттенка древесины, и сжав пальцы в кулак сильной руки, напоминавшей отцовские руки, которым, правда, уступал размерами, потёр костяшками опухшее лицо, не познавшее ещё растительности, бегло заговорив:
– Dum Spiro, Spero*. Мамуль, родная, красиво здесь. Чувствую так же себя… Что Жаннуль, далеко нам?
– А я знаю Кир? Илейн Юрьевна, скажите, пожалуйста…
__
* «Dum Spiro, Spero»: Пока дышу – надеюсь.
Илейн Юрьевна не обратила внимание, как её внимание расфокусировалось, да и она и не хотела внимать вопросу; она с какой-то особенной болью, жалостью и заботой посмотрела на сына и брови не поднявшего на безосновательную укоризну в его сторону, только расплывшемуся в улыбке демонстрируя ряд ровных, со здоровой, естественной желтизной зубов. Она не в первой раз замечала, как выхоленного, выпестованного, выращенного в заботе, любви, нескончаемой вере – вновь грубо обрывает спутница сына. Жанна имела ряд первоклассных качеств: и хороша собой, воспитана, вымуштрованная на деловые беседы, только вся её любезность и муштра рассыпалась в общение со своим парнем; тем паче было заметно, что ей доставляло дискомфорт его невозмутимость, вместо ожидаемого смирения и чувство ссыпающегося юмора, порой с которым он перебарщивал; конечно, это их отношения, тем не менее, что-то такое ядовитое, исполняло эту девушку, именно яд, а не желчь, которую как раз и можно стерпеть. Яд и какое-то пренебрежение, непостоянное, правда, каким мыслимым ветром приносимое, но флюгер в рыжей копне волос, так и кренило в те, стороны, которые Илейн не хотелось наблюдать. Она позволила себе промолчать, посмотрела на неровно выбритый затылок водителя и отвернулась к окну, отгоняя наваждение своего мысленного осуждения.
Главное, чтобы ему было с ней хорошо. А я пойму… Я мама.
Солнце резануло глаза, так что Илейн, поспешила, и смогла не с первой попытки из-за тесноты на заднем сиденье, стянуть увесистую сумку с плеча и отыскивая за молниями и кармашками нужные так сейчас солнцезащитные очки, с оправами походившими на полукрылия лебедей.
Она, начав читать про себя «Богородичное правило» так и заснула, не заметив, что рука перестала подрагивать, как сын, не поворачиваясь, протянул свою, и сжал; рукой крепкой, но выдавшей его клубок мыслей перед клиникой и предстоящей операцией – страх; такой отчетливо холодный, отступивший только в горячей ладони матери.
II
Пшеничное поле, прорвавшееся изначально из земли младой серебрившейся травой, источавшее солнечно-золотую жизнь, лаская безмолвными просторами, среди которых возник совершенно обнаженный юноша в больничном рвущемся ватном халате, с развязанными позади полами. Пшеница возрастала, пряча его, хватавшегося и падавшего, бегущего, отмахивающегося руками, инстинктивно, поднимаясь на возвышенность. Он забежал на холм, стоя и оглядываясь среди янтарной пшеницы; схватившись руками за грудь – из которой черными точками, выстреливая, как бластерами, бились друг от друга ртутно-угольные частицы, расплывавшиеся на груди. Его грудь взмыла вверх, откинув ноги и голову с руками, неумолимым магнитом насильно тянувшихся к земле; с солнца, краем глаза, задыхаясь от боли, почти не видя от слёз скользящих ко лбу и срывающихся в пшеничное поле, он, увидел Десницу, невообразимую, непостижимую, проникшую в расползающуюся черноту из его сердца, вырвавшую черноту, как провода, сжигая в своём Кулаке, источавшую вонь паленой проводки; чернота эта – горевшая, капавшая огнем, падая вблизи лица, попала обжигая и на висок; Десница вновь проникнув в грудину, аккуратно пальцами сжало сердце, забившееся, позволившее ворваться обжигающему воздуху, неся воду жизни по телу; и он упал, с обновленным заводом, как механизм засиявший трудом реставратора. Юноша, оттирая от лица – чернеющую вонь, озирался, поднимаясь; выпрямившись он увидел громадный локомотив, парящий с неба с двумя размашистыми буквами и цифрой – «ЗИ-2» – деформировавшихся от времени и до слуха донёсся визг колодок.
Кир выставил правую руку вперед, левой, вспомнив, что они в такси, уперев в левую дверцу, создав щит для девушки и мамы. Их качнуло вперед и отбросило назад. В локте не приятно щелкнуло.
В салоне завоняло паленной проводкой. Таксист выругался. Из-под капота машины шел едкий дымок прямо в салон; даже, как он извлёк в начале старую аудиокассету с устаревшей пленкой и принюхался, Кир, заметил: