Вообще на нашем с Борей столе молоко было редкостью. А это было теплое, вкусное, парное (как теперь я знаю), прилипающее к губам, сытное молоко. Я пил его долго, не отрываясь, приладившись дышать носом, не отстраняясь от кружки. Я сообразил, что, пока я пью, никто эту кружку у меня не отнимет. Я сознавал свой эгоизм и понимал, что баба Маня тоже попила бы молока. Но взрослые разговаривали между собой, и это давало мне право не останавливаться.
Но тут баба Маня сказала:
– Не торопись, Марик, отдохни!
И, опустив кружку, я сделал глубокий-глубокий вздох.
– Значит, говорите, Дуськи Бойковой сын?.. Не внук ли деда Андрея?.. Вас-то я не знаю. А он стекольщик отменный!.. А отец где?
– Отец – Василий, – отвечала баба Маня. – Известное дело: на войне он.
– Все мы на войне! – задумчиво поддержал мужчина.
– Ну да, на фронте, конечно.
– А куда путь держите? – спросил однорукий.
Уловив слово «путь», я тут же вставил:
– В Путилиху!
– Далеко идете, – усмехнулся мужчина. – Как бы дожди вас не застигли. Что ж, обратно пойдете – постучитесь к нам.
Я вернул кружку мужчине. Он заглянул в нее и велел допить остатки. Я посмотрел на бабу Маню. Кивком головы она подтвердила это, и я спокойно, не торопясь допил молоко уже не из чувства голода, а из вкусового удовольствия. Молоко мне понравилось и запомнилось. Где-то лет через тридцать, когда я привез своего трехгодовалого сынишку в родное Писцово и дал ему впервые кружку парного молока, я был поражен, с каким совершенно сходным удовольствием он, городской ребенок, выпил эту кружку, напоследок облизываясь. А ведь он не знал моего голода. Видно, что-то передается в поколениях. И пока мы гостили, чадо мое ни разу не отказалось от парного молока. А я всякий раз вспоминал ту алюминиевую кружку, что поднес мне вернувшийся с фронта солдат. Жилистый, ловкий, без лишних слов добрый русский человек, который (а не эти велеречивые умники или накаченные тупицы) стал для меня олицетворением мужской силы и победителя.
Оттого, что так быстро и так много я выпил молока, я попросту опьянел. Есть мне уже не хотелось. И пока баба Маня завтракала без меня, головушка моя начала клониться. Впервые за последние месяцы или год после того, как выгорели хлебопекарня и высящаяся над ней «надзорная» (за пролетающими самолетами) церковная колокольня, где мать работала одной из дежурных с большущим биноклем, я порядком наелся, и меня сразу же потянуло ко сну.
– Марик, Марик! Нам пора идти, – хлопотала баба Маня, собирая нашу скатерть-самобранку. – Поднимись, родной. Дай мне руку…
– Бабуся, а давай сразу вернемся. Зато поспим чуток, – что-то такое я выговорил и, еле-еле поднявшись, уткнулся бабе Мане в зад. Возле него было хорошо, почти как на подушке. Мы тронулись.
Я шел за бабой Маней, словно козленок на привязи, то упирающийся, то тычущийся. Мы снова поднялись к базару, и, на повороте оглянувшись, мутнеющим взглядом я все же увидел, как однорукий мужчина вновь азартно играл с вертушкой колодца. Я вяло помахал ему рукой, но он меня уж не заметил.
– Баба Маня! А воды-то мы не набрали, – пискнул я.
– Нет уж, возвращаться не будем. Нехорошая это примета.
Раздались еще два гудка от фабрики. По опустевшему базару лениво прохаживались лишь собаки. За базаром деревня кончилась, а вдали вырисовывалась другая. Я спал на ходу. Баба Маня молчала. Видимо, тоже была в полудреме…
– Тпрр-р-р! – раздалось возле нас. Послышалось лошадиное топтанье и скрип останавливающейся телеги. Я прислонился к бабе Мане, с трудом открывая сомкнутые веки.
Рядом действительно стояла телега с фыркающей лошадью, а на переднем уголочке телеги сидел, свесив ноги, старик в потертой шляпе, примерно в два раза тоньше бабы Мани.
– Ну что, горемычные! Аль подвезти вас?
– Ой, да хорошо бы! – отозвалась баба Маня. – День-то нынче какой везучий!
Кое-как мы погрузились на телегу. Лошадь шевельнулась вправо-влево, и я мгновенно заснул на скомканном рукаве маминого пиджака. В сон, однако, через какое-то время ворвался троекратный фабричный гудок. «Значит, уже шесть, – подумал я. – Сейчас мама начнет меня тормошить, чтобы дать кое-какие наставления, после коих я снова могу поспать».
Меня действительно начали тормошить. Но то оказалась не мама, а баба Маня. И это бы ничего. Но я почему-то оказался не посреди привычной комнаты, а среди чужой, неведомой мне улицы. Я ошалело озирался по сторонам, а баба Маня упорно стаскивала меня с телеги, чтобы поставить на ноги. Тут я встретился взглядом с умиленно улыбающимся стариком в шляпе – и в голове моей все восстановилось.
– Во как бывает, – чтобы скорее пробудить меня к сознанию, заговорила баба Маня, – эта же лошадь, что нас чуть не сбила, Манька, тезка моя, она же и привезла нас сюда. Смекаешь, Марик?.. Когда мы в Бутово входили… Во как много зависит от того, кто рулит! Можно и помереть, а можно и выгоду поиметь.
Баба Маня говорила затейливо, но сейчас она выразилась длинно, и я не все понял.
Мы расстались со стариком и лошадью почти по-приятельски, обмениваясь похлопыванием и поглаживанием. И пошли с бабой Маней к ближайшим избам.
– Марик, помогай мне, поддакивай, – говорила баба Маня по пути.
– Помогите, говори, малому да старому, подайте поесть что-нибудь. А если будут спрашивать, кто я тебе, зови меня бабушкой, бабуськой. Ты ведь любишь меня?
– Люблю, – ответил я.
– Вот и хорошо. Так нам больше подадут. И Боре что-нибудь принесем. Ты ведь любишь братика?
– Люблю, – ответил я искренно.
Баба Маня постучала в окно первой же попавшейся по ходу избы, приговаривая: – Первая изба не та, что с краю, а та, где подадут. Протяни, Марик, ладошку перед собой.
В окошке раздвинулись занавески – и высунулась мордочка то ли девочки, то ли мальчика, постарше меня. Форточка была открыта, и баба Маня, подняв к ней голову, попросила: – Подайте Христа ради!
Мордочка повернулась в сторону, видимо, к взрослому и, вернувшись к нам, ответила:
– Бог подаст!
Рука моя, вытянутая вперед лодочкой, упала сама собой.
– Как это – Бог подаст? – спросил я бабу Маню.
– Это значит, у них нет ничего. Для нас нет… Не серчай, Марик! Пойдем дальше.
В следующей избе никто не отозвался на наш стук. А когда мы подходили к последней, вышедший из нее человек удалялся в сторону Бутово. Останавливать его уже было поздно и нехорошо.
Мы перешли на противоположную сторону. Баба Маня перекрестилась и затем постучала в окно. Но ни здесь, ни в последующих трех избах нам не повезло. Дом отвечал либо молчанием, либо прямым отказом. Чтобы не возвращаться потом назад, баба Маня решила идти как иголочка с ниточкой, пересекая улицу наискосок от избы к избе. И тут мы наткнулись на нашего возницу с лошадью Манькой и, видать, хозяином двора, тоже пожилым человеком. Они готовились к какой-то поездке: грузили на телегу веревки, пилу, старую одежду, словом, всякую всячину.
– Ну что, как дела-то? – глядя на меня и улыбаясь, спросил старик.
– Подайте Христа ради! – жалобно сказал я в ответ, как будто между нами ничего не было и мы незнакомы.
Мое обращение, видимо, явилось для всех неожиданностью. Все остановились. Баба Маня прижала меня к себе. А я опять за свое: «Подайте Христа ради».
– Постойте-ка маленько, – сказал мужчина и пошел в дом. Какая-то неловкость пролегла между нами. Только лошадь согласно кивала головой.
– Как раз картошка поспела, – вышел мужчина на крыльцо с парящим котелком. Он слил на сторону воду, извлек из котелка несколько картофелин, три морковины и спросил у бабы Мани, во что ей их положить.
Баба Маня все приняла, уложила, поблагодарила и за что-то потрепала меня по волосам.
Расставаясь, мужчина сказал бабе Мане, чтобы мы не стучались в два кирпичных на этой стороне дома и в тот, что напротив: все равно в одном хозяев нет, а в другие – без толку: богатые, но недружелюбные.
– А что такое «недружелюбные»? – спросил я бабу Маню, когда мы вышли за ворота.