Дорогой мой Папи,
Я разговаривала с Джо из Чикаго. Он сказал, что встретит нас на станции Альбукерке (слышал бы ты, как это произносится), от нее день езды до Голливуда, и, чтобы уберечь меня от дальнейших сюрпризов, поедет с нами в этом поезде. Поезд комфортабельный, мы берем еду в купе. Рези ужасно довольна новыми зубами. Последний день!!
Джо встретил нас в Альбукерке. Я не знала, какая это жертва, до сего момента: сейчас мы едем через пустыню, и зной невероятный. Мы совсем открыли окна, но ветер веет раскаленный и пыльный. Мы застлали простынями сиденья, потому что плюш обжигает ноги. Сходим на каждой станции, чтобы проветриться, но жара загоняет нас назад. А Джо проделал это путешествие вчера, и сегодня – во второй раз!
Он все организовал. Мы сойдем в Пасадене – это за одну остановку до Лос-Анджелеса, – чтобы спастись от корреспондентов. Там они тоже будут, но это «подконтрольная студии пресса», они печатают только те заметки, которые пишут для них на студии, и отдают свои фотографии в отдел рекламы на одобрение и ретушь, прежде чем опубликовать. Какое это удобство, что Джо здесь командует.
Завтра – Голливуд.
Люблю. Целую. Скучаю.
Мутти
Беверли-Хиллз
14 апреля 1930
Папиляйн,
Ну вот, «великая находка века» уже в Голливуде. В миленьком домике, который Джо арендовал для меня в Беверли-Хиллз, жилом квартале неподалеку от студии. Прибытие в Пасадену прошло хорошо. Цветы и зеленый «роллс-ройс», подарок студии. У меня два человека прислуги, так что у Рези будет общество, если она выучит пару фраз по-английски.
Джо открыл для меня банковский счет на 10 000 долларов – опять же от студии. Он показал мне, как подписывать чек. Прилагаю образец на тысячу долларов. Мой первый чек. Не вставляй его в рамочку. Потрать. В таком виде это трудно воспринимать как деньги.
Здесь голубые небеса и погода невероятно мягкая по сравнению с Берлином. Завтра мы начинаем работу над костюмами. Один из них будет тот, что я привезла с собой: цилиндр, белый галстук и фрак, – Джо видел меня в нем на той вечеринке в Берлине. Мои реплики будут мне сообщать день за днем, одну за другой. Так что учить мне нечего, а значит, и делать почти нечего. Я собираю цветы и читаю.
Пытаюсь не есть. В Берлине я смотрюсь хорошо, но что годится для веселой проститутки из Любека, не подходит для «Марокко». Эми Джолли полагается быть томной и загадочной.
Я рада, что заработаю все эти деньги и с нетерпением жду съемок второго фильма у Джо, но тоска по дому меня изводит.
Люблю, целую,
М.
От времени, когда мать была далеко в Америке, у меня в памяти остались тихие-мирные отрывки воспоминаний: день, когда отец принес забавного игрушечного кота Феликса, который, как по волшебству, распушал хвост, если к нему подносили зажженную спичку; потом мне разрешили по-настоящему изучить папину комнату. Если бы я знала, что представляла собой испанская инквизиция, я бы поняла, на что похожа комната моего отца. Темное, как будто монастырское дерево, кроваво-красные муаровые стены, и повсюду – массивные религиозные атрибуты. Даже ничего не зная, я ощущала, что они зловещие и жуткие. По всему алькову, где стояла его кровать, шла полка с подсветкой, уставленная аптекарскими склянками из прозрачного стекла, а в них – какие-то студенистые массы. Мой отец, неудавшийся хирург, приобрел эти образцы у одного студента-медика, друга своей юности. Он рассказал мне, как что называется и каковы функции этих органов в человеческом теле. Это было захватывающе. Сердце, плавающее в формальдегиде, очень симпатичная печень, кусок мозжечка и половинка почки. Мать делала отличное блюдо из почек под соусом из дижонской горчицы, но папина подсвеченная почка была куда интересней. Горели тонкие восковые свечи в железных поставцах, курился спиралью ладан в серебряном кадиле, светились человеческие органы, а я сидела, перебирая огромные четки из слоновой кости, и мне было как-то по-особенному хорошо и свято. Иногда мне казалось, что целый человек вдруг материализуется из всех этих органов с полки, как какой-нибудь воскресший святой, но, сколько я ни ждала этого, так ни разу и не дождалась. Отец возил меня к своим родителям, которые жили в маленьком домике в Чехословакии. Мне у них очень понравилось. Понравились и они сами, и жить у них; Тами заботилась о нас, любила нас, готовила замечательные русские блюда, наполняла дом счастливым смехом. Отец почти совсем не бывал сердитым, моей собаке позволялось спать со мной, а тетя Лизель учила меня читать. В общем и целом время было замечательное.
Папиляйн,
Работа над костюмами идет хорошо, просто наслаждение. Дизайнер, Трэвис Бентон, талантлив. Джо говорит нам, чего хочет, а мы с Трэвисом обсуждаем, какими должны быть костюмы. Он питает к Джо то же уважение, что и я, и готов переделывать эскизы по многу-многу раз. Мы оба одинаково выносливы и никогда не устаем.
Утомительно одно: все время говорить по-английски. Трэвис – американец, и Джо при нем наотрез отказывается говорить со мной по-немецки. Стоит заикнуться, что мне нужна передышка, он возражает: «Если тебе что и нужно, так это бегло говорить по-английски. Продолжай по-английски, будь добра». Он поправляет мою грамматику и произношение. И я каждый день учу новые слова и новые выражения. Это все хорошо, но ты можешь себе представить, какая радость, когда можно поговорить с тобой. Поэтому брось беспокоиться, что это так дорого. У меня будет море денег, и я могу тратиться на то, чтобы слышать тебя и Ребенка.
Мы с Рези ходим на новые картины. Посмотрели «На Западном фронте без перемен». Здесь это имеет огромный успех. Потрясающе: это тот самый Ремарк, которого я видела у Мутцбауэра. Пришли мне, пожалуйста, роман. Хочу прочесть его по-немецки таким, каким он был написан.
Я хожу перед домом, поджидая почтальона.
Пиши, пожалуйста.
Целую, люблю,
Мутти
Отец сказал мне, что мать посылает нам свои фотографии, которые снял мистер фон Штернберг, – большие, красивые, – для чего-то, что называется «паблисити». И они прибыли в больших, серых, выложенных картоном конвертах с эмблемой Paramount. Даже на детский взгляд от них словно бы исходило сияние, как от Мадонны. Они были будто ненастоящие. Странное ощущение: смотреть на лицо своей матери, такое знакомое или кажущееся знакомым, и видеть, что ее превратили в божество.
Когда она позвонила, я закричала в трубку, надеясь перекрыть все шумы и хрипы, чтобы она слышала меня из дальнего далека:
– Мутти, ты уже видела индейцев? А ковбои там есть? А солнце правда светит все время? Пришли мне настоящий индейский костюм, с луком и стрелами, с настоящими перьями и со всем прочим – ну пожалуйста! Там растут пальмы? Ой, а вчера Папи играл на угре, и мы все смеялись и скучали по тебе.
Иногда письма и звонки заменялись маминым голосом, присылаемым на тонких целлулоидных пластинках, которые отец ставил на граммофон и проигрывал для меня.
«Радость моя… ты меня слушаешь?.. ангел мой. – Я кивала механизму. – Ты знаешь, что у меня во рту? Твой зубик, тот, что Папи послал мне. Вот как я могу хранить тебя в себе. Твою частичку. Радость моя… Я обхожу вокруг этого красивого дома, а тебя нигде нет. Тебе хорошо? Ты ешь с аппетитом? Я плачу, оттого что не могу готовить тебе, вдыхать твой чудный запах, причесывать тебе волосы и видеть твое спящее личико. Я скучаю по тебе, скучаю… скучаю. Моя жизнь пуста без тебя. Я скоро вернусь к тебе… скоро… любовь моя».
Мне не нравились эти пластинки; становилось не по себе от этого неестественного голоса – такого печального, тоскующего. Отец настаивал, чтобы я слушала их по два раза, но у меня было чувство, что ему они тоже не нравятся.