- Моя, - ответил Валька.
Ефим без ложки, через край, хлебнул, перевёл дух, блаженно помотал головой и присосался с концами к жидкой каше.
Ирина ушла к себе и о чём-то громко заспорила с вернувшимся мужем. Спор перерос в ссору. Иринины башмаки протопали по коридору, а Семён ввалился к соседям.
- Слышь, дохтур, моя-то в больницу собралась. Не понимает, что зараза набрасывается на людей, как коршун на цыплят. Мне сказали: езжайте домой и ждите исхода. В случае нужды вызовут.
Разрумянившийся сытый Ефим показал полную готовность бороться с темнотой населения и вышел за Семёном. Его зычный голос вызвал эхо в низких сводах коридора.
А в глазах Вальки всё стояло и не исчезало худенькое личико соседской девчонки. От этого в сердце заводился зубастый жучок-сердцеед и начинал точить мышцу, гнавшую кровь по телу. Этого жучка не убить и не прогнать.
Данька была единственным ребёнком в пролетарско-разночинском "ковчеге". Нет, младенцы, конечно, появлялись время от времени; вселялись и жильцы с детьми постарше. Но тёмные камни, холод и сырость быстро давили молодую поросль. То и дело из каменного жерла выносили маленькие гробы, ставили их на похоронные дроги, и очередной жилец, у которого недостало сил вырасти, покидал "ковчег". Вальке даже в голову не приходило поискать причину детской смертности вне условий, так сказать, среды, которая, по убеждениям того же Ефимки, формирует, воспитывает и губит человека.
Всё в Вальке бунтовало, когда он слышал про эту среду. Не может Данька быть кем-то вроде мокрицы, которые беспрестанно плодились в их доме "под влиянием среды". Нет! Данька - хилое, малокровное, плаксивое создание, но не мерзость. Человек. Будущая мать героя.
Однако стоило признать, что "ковчег" вовсе не годен для жизни ребятишек. Валька дарил дочке сапожника рисунки букетиков, облаков на небе, котят и щенков, сказочных домиков; видел, как в серых глазёнках появляется блеск, а на анемичных щеках проступает румянец; слышал, как она воркует в своём углу с самодельными куклами, объясняя им, что изображено на обрывке бумаги... Видел, слышал и клялся сделать что-нибудь для таких вот Данек.
Валька схватил перетянутую бечёвкой вязку бумаги, которую приказчики используют для кульков и свёртков. А чего добру пропадать? Для набросков и зарисовок годится...
Даньке сейчас плохо, её худенькое тельце треплет горячка. Нужно перенести на листы, исковерканные изломами и помятые, те горы, о которых он говаривал когда-то со стариком-рисунщиком в больнице. Ему тогда становилось легче. И, когда он навестит Даньку в больнице с рисунками, она ощутит прохладу, высоту и вольный ветер.
Образы, которые создавались карандашом на обёрточной бумаге, делали руку самостоятельной, посылая в мозг частые и сладостные сигналы. И он откликался на них ощущением влажной свежести, острых уколов мельчайших льдинок, обжигающе морозного прикосновения скал к щеке... Старикова, а потом и Валькина фантазия обретала плоть, цвет, запах. Она была ещё более живой, потому что воплощалась для больного ребёнка.
Валька не сразу понял, что половина лица онемела от затрещины, а рядом с ним обрыдался пьяный Семён.
- Дядь Сёма, ты чего? - как маленький, протянул Валька, хотя не ощутил ни обиды, ни боли, до такой степени его поглотила работа над рисунком.
- А-а-а... Изгаляешься, художник чёртов! Глумишься! Так и убил бы стервеца! -- вызверился Семён и помахал рукой, показывая, как она чешется прикончить Вальку.
- За что, дядь Сёма? - уже осознав реальность, возопил Валька.
- Маки твои... васильки... - залился обиженными слезами Семён, только что трясшийся от ярости. - Обсыпались!
Валька вздохнул тяжко. Увы, судьба росписи по штукатурке была ему известна из курса истории живописи. Достаточно небольшого изменения температуры, неподходящей для штукатурки техники. А этот полуподвал... вентиляция нулевая, сырость от стирок и готовки, миазмы человеческой жизнедеятельности.
Он всё же поднялся и прошёл в комнату сапожника. И застыл.
У "тёплой" стены, где стояла детская кроватка, сияла сине-красная россыпь лепестков. Штукатурка была серой, некачественной, грубо и неправильно наложенной. Но целой! И без единого цветового пятна.
Валька подошёл к лепесткам, которые выглядели вполне себе живыми, не известковыми, нагнулся, поворошил россыпь, помял пальцами желтенькую ленточку - такими были перевязаны букетики маков и васильков. Взял горсть и подбросил вверх. Лепестки беззвучно осыпались на пол. Он прекрасно помнил спасение из лихоманьего дома, дверь с четвёртого этажа... Всё повторилось.
Подпись "Валь Ворон" неприятно взбудоражила жирными коричневыми линиями, словно вонзилась в мозг, обвиняя в обмане. Вот, мол, чем заканчиваются для других твои ожившие фантазии. Валька бросился в комнату за красками и кистями. Под угрозы и пьяные рыдания Семёна набросал ещё несколько букетиков.
Сапожник подошёл к стене, размазал пальцем одну из ленточек на маках. Сел у ног Вальки, вздохнул и вдруг от удивления повалился на бок: жёлтая ленточка размоталась, букетик распался, маки покорно улеглись на полу.
Семён растерянно уставился на них и сказал:
- Даная моя цветочки любит.
Потом поднял замутневшие от злобы глаза на Вальку:
- А ну, рисуй заново. Рисуй, пока руки не отвалятся. Может, эти цветы и Данькина судьба как-то связаны. Рисуй, я сказал!
И сжал пудовые кулачищи.
Валька размышлял в какой-то лихорадке, в которой не было места угрозам сапожника, а было настоящее благоговение человека перед чудом. Или загадкой без решения, как сказал бы о чуде Ефим или кто-нибудь из преподавателей училища.
Валька тронул плечо Семёна, тихо сказал:
- Дядя Семён, ты прав. Связаны, ой как связаны Данькина жизнь и эти маки с васильками. Только ведь рисовать их раз за разом бесполезно. Ты побудь пока здесь, а я быстро...