Я подсаживался к нему в столовой, завязывал разговоры, рассуждая о культуре, политике и обществе, но Анри натурально только хлопал глазами, и жевал свои бутерброды, пока я разливался в красноречии.
– На кой черт ты вообще с ним начал общаться? – ревниво шипела Мириам.
Она изо всех сил пыталась стать моей девушкой, и я обнадеживал её, уделяя Мириам довольно много своего времени.
– Почему бы и нет? – спокойно ответил я ей.
Я жил в Юкле, но часто гулял по Икселю, и однажды наткнулся там на Анри.
– Я живу неподалеку, – ответил он, когда я спросил его. – Шоссе Бундаэль. Не очень хорошее место, но ничего, мне сойдет.
Так я и узнал его адрес.
Я, недолго думая, навязался Анри, и мы вместе проходили пару часов по округе. Честно говоря, мне было безумно скучно, но Анри, удивительно, был в тот раз довольно разговорчивым. Он много говорил о техниках живописи, об искусстве, снова о техниках, и каких-то чертовых философских концепциях Кандинского, или Малевича, или еще кого-то из русских авангардистов.
Говорил он коряво, но, кажется, не от того, что был плохим оратором (но и это, полагаю, тоже), но потому, что был жутко взволнован, как будто…
– Как давно я не разговаривал с кем-то так подолгу! – воскликнул он.
Тогда я понял, насколько Анри одинок.
Я предложил, когда вроде бы встреча подошла к логическому завершению, выпить вместе пива.
– У меня нет денег… – грустно ответил он.
– Я угощаю!
Мы зашли в бар, я заказал по две стелы. У Анри тряслись руки, и он чуть не расплескал содержимое бокала.
– Что с тобой? – засмеялся я.
– Этьен, я вообще-то не пью… я даже не пробовал…
Я расхохотался еще больше, Анри подхватил мой смех.
– И зачем согласился тогда?
– Не знаю, – Анри опустил глаза.
После той прогулки я подумал, что теперь мы навроде друзей, но, когда мы встретились в университете через пару дней, Анри только на бегу поздоровался со мной, и даже будто бы намеренно избегал меня.
Кто их поймет, этих гениев!
А потом он вообще пропал недели на три. И, вообще-то, кроме нас с Мириам, этого никто не заметил.
– И куда уродик подевался? – с какой-то грустью говорила она.
– Я давно это планировал. Потому что все было невыносимо. Моя жизнь. И я сам, – почти шепотом говорил Анри. Он продолжал лежать у меня на коленях, а я также гладил его волосы. – Но, если ты говоришь так…о любви. Зачем тебе врать, да?
– Да, действительно. Зачем мне врать?
– Тогда я скажу вот что: Этьен, я влюбился в тебя давно. Я и не мечтал, что когда-нибудь ты, такой прекрасный, умный и богатый, заметишь меня. Если теперь мы будем вместе, нет причины не жить?
Он поднялся, и заглянул мне в лицо.
– Этьен, если ты хочешь, мы можем начать встречаться. Я тоже тебя люблю.
И тогда я подумал: Анри еще более одинок, чем мне казалось, раз так легко готов довериться кому-то, кто едва обмолвился о любви, не преподнеся никаких доказательств в пользу того, что она вообще существует.
Но она, к счастью для Анри, в самом деле существовала.
Я извращенец, меня привлекает все жалкое, некрасивое, и несчастное. Анри был жалким, некрасивым и несчастным, но при этом еще и гордым. Таких как он воспевали в своих стихах проклятые поэты.
Прости Мириам, но у тебя не было шансов: красота – это уродство.
А уродство – это красота.
Поэтому наш с Анри поцелуй был прекрасен.
Все об этом романе с Анри было прекрасно: богатый и бедный, посредственный и гениальный, запретная любовь, потому что другой любви и быть не может, тайна, и никаких точек соприкосновения.
Анри, оказывается, писал мои портреты. У него их скопилось около двадцати штук.
Тогда мы провели вместе остаток дня, и, кажется, были счастливы этим странным чувством «обретения» друг друга, но вечером, в той дурацкой забегаловке, нас настигло отчуждение.
– И всегда будет так, – сказал Анри, допивая свой кофе из пластикового стаканчика.
2. Повседневное море выбора
Мириам стояла в центре аудитории.
За окном шел проливной дождь – не редкость для апреля, в помещении было темно, поэтому профессор попросил кого-то включить верхний свет.
Лицо Мириам, в этом цветовом контрасте, показалось мне одной сплошной тенью. Впрочем, я пригляделся и решил, что сейчас Мириам не более чем карандашный рисунок. Выполненный грамотно, при соблюдении всех необходимых тонкостей. Но этому рисунку явно не хватает какой-то живости, или скорее какого-нибудь недостатка. Не думаю, что раскрашивание может его спасти. В конце концов, идеалы скучны и всем только досаждают.
Между тем, идеальная Мириам, с жаром римского оратора рассказывала нам концепцию своей работы. Надо отдать ей должное: она всегда рвалась на амбразуру, и стремилась быть первой везде – иногда даже там, где не было и намека на соревнование. Похвальное качество, я думаю: такие решительные, неосмотрительные и, чего уж там, глуповатые люди, нравятся мне гораздо больше тех, кто предпочитают тихо отсиживаться в уголке и молчать, в робкой надежде, что никто их не тронет.
Кажется, она написала свою картину за час с небольшим или два.
– Мадмуазель, – профессор, конечно, не помнил её имени – сомневаюсь, что он вообще стремился запоминать имена студентов, – я бы все-таки посоветовал вам…оживить пространство полотна. Конечно, современные художники, эти ваши образцы для подражания, не ставят своей целью быть ближе к зрителю, быть понятным ему. Вы живете в иной парадигме, я уважаю ваши взгляды, но не забывайте о великом наследии классического европейского искусства! Вы все здесь модернисты, авангардисты, постмодернисты, и это прекрасно, но я бы хотел, как бы сказать, приобщить вас к чему-то вечному, к чему-то, что выше…
– Месье Алькман, а можно, пожалуйста, точнее? Что именно я должна исправить? – устало, и одновременно ехидно спросила Мириам.
Еще одна симпатичная черта: умение не давать себя в обиду. Особенно тем, кто выше тебя.
Профессор на секунду озадачился, кое-кто в аудитории нервно засмеялся, и я тоже не выдержал, и позволил себе улыбку.
– Я бы рекомендовал вам написать тут…корабль. Или парусник. Иначе ваша картина смотрится просто…большим куском картонки, который разрисовали густым, темно-синим маслом.
– Это гуашь и акварель, я ненавижу масло, во-первых, во-вторых, вы не заметили других цветов, а их здесь использовано семь, поскольку я считаю семерку священным числом, равно как и синий цвет – цветом сакральным, в-третьих, это и есть кусок картонки, разрисованный синим. Корабль тут не нужен. Картина, если вы слушали меня, называется «море выбора». Первоначальное название – «утонувший в море выбора», но я решила, оно звучит чересчур громоздко.
– Так и что вы пытались этим сказать? – настаивал профессор.
Мириам закатила глаза.
– Я изобразила повседневность. Повседневность – это море выбора, в котором мы все утонули, достигли дна, и превратились в скелеты, обросшие мелкими моллюсками, ракушками и прочей водной дрянью. Благодарю за внимание!
Мириам схватила полотно, прикрепленное к планшету, и резко зашагала к своему месту, нарочито выстукивая каблуками по полу.
– Поблагодарим мадмуазель…– профессор как будто сомневался, надо ли называть её имя, или нет, – за столь эмоциональное и яркое выступление, и продолжим работу. Я бы все-таки рекомендовал мадмуазель посетить королевский музей, и еще раз взглянуть на произведения старых мастеров…
– Да была я в этом чертовом музее раз десять, и во всех других музеях Европы, и знаете, я с гордостью признаюсь вам: я ненавижу музеи! – Мириам повысила голос, но не кричала. Полагаю, она полностью отдавала отчет своим действиям, и внутренне выверила каждое произнесенное только что слово.
– Что ж. Очень смелое заявление для художника. Но в душе вы, конечно, хотите, чтобы когда-нибудь и ваши картины оказались в музее? – иронично спросил месье Алькман. Кажется, он впервые посмотрел на Мириам с интересом.