Польские советники никак не рекомендовали Дмитрию приближать к себе части Басманова, кажется признавшие царевича, но по-прежнему сильные, страшные. Покаянное радушие русского лагеря, уже сознавшего мощь своей воли, могло теперь в любой миг стать ловушкой отряду Отрепьева, перейдя в иное общее чувство. Приблизившись к Кромам, царевич встал на расстоянии польской мили от русских войск, выслал перед собой «добрый» указ: всем проживающим ниже Москвы жаловал отпуск, месяц покоя и отдыха. Рязанские, тульские полки возликовали и исчезли как дым. Тогда, уже не опасаясь подвоха, Отрепьев допустил к руке Басманова, Голицыных, Шереметева и еще двести московских бояр и дворян. Остро ощупывал взглядом разнолепье закутанных в брови, бороды лиц — не мешало сразу раскусить каждого. Ласково изучал Михайлу Глебовича Салтыкова: не придави он четыре года назад легкой рукой барина Юшки, Бориса Черкасского, — не дрожал бы сейчас на коленях перед беглым монахом, а монах не ходил бы царем.
Скоро Отрепьев пожалел о хитроумном роспуске опасного войска. Стрельцы дворцовой гвардии, оставшиеся в распоряжении Годуновых, встретили хоругви царевича под Серпуховом и пресекли все попытки поляков переправиться через Оку. Корела, с благословения иезуитов и гетмана Дворжецкого, помчался с сотней донцов на самых машистых рысаках в каширскую сторону, переплыл Оку ночью и пошел дальше, помня задачу: перерезать все хлебные и пороховые пути, питающие упорных дворцовых стрельцов. Чтобы по волости Москвы не приняли казаков за разбойников, Отрепьев придал им известных дворян Наума Плещеева и малорослого, отчаянного Гаврилу Пушкина с «государевым прелестным письмом». Не в силах выжидать вражий обоз возле одной наезженной колеи, Корела начал чертить круги по заокским просторам. Здесь плотнее и глуше, чем на Орловщине, Тульщине, расстилались, влажно чернели распаханные под ярь угодья, — лишь прозрачные правильные полоски урезанных рощ ласкали глаз шевелением вешних листочков. По земле Нечерноземья шли цепью сеятели, равномерно летело сухое зерно из больших горстей; следом двигались бабы и лошади, везя сохи с отвальными досками, а за ними уже шли грачи, сбирая вскрытых червей и несъеденный бороздой хлебный остаток.
— Сейте, сейте — неприятелям нашим овсы только не подвозите, — покрикивали с верхов на крестьян донцы.
— Сейчас, отвезли, — в шутку отвечали суровые крестьяне. — Самим пить и жрать нечего! — и, переводя лукошко с зернами за спину, опирались на острые колья.
— Едьте на ярославский шлях, мальчики! — приветливо посылали казаков молодки и озорные, растущие в землю старухи. — Кажись, оттуда возы ходют — там мужичье смирней здешнего.
На подбеге к селу Красному казакам действительно встретился ладный ржаной караван.
— Заворачивай! — заорал на съежившийся обозный наряд Плещеев. — Окских стрельцов кормить?!
— Господь с вами! — боялись сытые мягкие мужички в телегах. — Мы — ярославский казенный припас для Китайгородских пекарен Москвы, людишки добрые, мелкие…
— Сворачивай тем более, мелочь! — размахнулся кулаками Наум Плещеев.
— Умка, стой! — схватил соратника за рукав Пушкин. — Так у вас что — пропуска в самое сердце Москвы? — быстро переспросил он обозников и с каким-то безумием озарения посмотрел на Корелу.
Атаман понял без слов. Благополучно пройдя через тройное кольцо укреплений столицы, через ворота Земляного, Белого и Китай-городов, усиленно оберегаемые караулами, мучной обоз въехал прямо на Красную площадь.
— Куда валишь, деревня? — загомонили три друга-стрельца, охрана Спасских ворот, подбежали — рукоятками бердышей задать ума заплутавшим кормильцам-селянам.
Пока суд да дело да смех мгновенной толпы созерцателей, с одного воза мешки с мукой кувыркнулись на мостовую — из срединного маленького мешка вырвался Пушкин, с «государевым прелестным письмом» помчался к Лобному месту.
— Указ царя и великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси, царств Казанского и Астраханского… — взбежав на круглое древнее возвышение, начал жарко читать Пушкин.
Привилегированные постовые-стрельцы кинулись сквозь толпу — имать крамольника, но любознательный русский народ сразу взял у стрельцов бердыши и пищали и направил оружие против них. На Лобное место также взошел в мучной бороде и белой ферязи гордый Наум Плещеев.
— Мы, христианский государь, идем на православный престол прародителей наших, хотяху государство наше получить без кроворазлития…
Также вышедшие из многих мешков донцы Корелы, с ними рой московского люда, через освобожденные башенные врата поспешили в недра Кремля. Корела в первую голову отыскал пыточный двор и подвальные тюрьмы, вызволил узников-однополчан. Худые, немытые, в сгнивших исподних рубахах поляки во главе с капитаном Домарацким и осужденные разговорчивые заговорщики-москвичи, зайдя на Лобное место, над прибывающим морем народа явились полуживым обличением дома тиранов.
— А нас, великого государя, Господь милосердный от их злодейских умыслов укрыл, и ныне мы, уж как сядем на царства, в великой льготе свои городы, селы, слободы и улусы учредить повелим…
Лихие столичные нищие давно ждали вторжения Дмитрия или встречного бунта, изготовившись для грабежа; зажиточные, тоже чуя грозовой ветер с юга, поглубже прятали сбережения, надсадно сами всюду жалились бедным, как чисто вымел карманы последний год, подмигивали на терема и палаты правителей. После сраму посошного войска под Кромами всем вдруг стало яснее, что Дмитрий больше не Гришка, а, пожалуй, подлинно будущий царь. По соседству с двором его слабых врагов Годуновых стало жить еще неуютнее. Отождествив тяжесть нового века со звуком имени земской династии, москвичи ей желали теперь всех невзгод и полной свободы падения. Поэтому Плещеев, Корела и Пушкин послужили для серого и ломкого до поры, но уже высушенно дымящегося хвороста стольных мещан теми случайными неминуемыми искрами, от которых сей материал восстает единым великаном пламени.
Московская голь ринулась грабить дворы Годуновых и ближних, родственных трону бояр. Задвигался тяжело страшный колокол Ивана Великого, затанцевали сорок сороков вокруг. Напрасно большие люди Мстиславский и Шуйские, пробиваясь к Лобному месту, повторяли пропавшими голосами ветшалые слова о расстриге и воре. Зря царица Мария, спрятав детей за алтарь дальней молельни, кружила в опустевших переходах Кремля, куда-то слала гонцов, искала судорожно опоры, — через все окна и крыльца влетела во дворец улица, опрокинула, расколупала по яхонту иранской работы престол, увязала, комкая, все златотканые занавесы, с царицы оборвала ожерелья — от пожилой бабы Москве пока ничего больше не было нужно.
Остававшиеся на стенах Белого и Китай-городов стрельцы, обозрев с высоты стихию, сами, недолго мысля, примкнули к ней. Переворот прошел на радость бескровно, но вскоре выяснилось, что восставшие несут небывалые потери: в винных казенных и княжеских погребах спивалось насмерть в течение суток не менее ста человек. Горстями черпали из кадей очищенный полугар, шапками — красный виноградный рейнвейн, сапогами — сладкую романею.
Напуганная размахом народного движения, Дума спешно направила в Тулу, куда отступил из-под Серпухова царевич, безобидных и старых, но древних породой князей Воротынского и Трубецкого бить челом, умолять о прощении и звать в Москву, дабы скорее уселся на царство и успокоил чернь властной рукой. Отрепьев долго моргал в такт поклонам посланников; Бучинский, Дворжецкий и Басманов очнулись чуть раньше и, не в силах сразу представить, как это Корела и Пушкин без выстрела взяли престол и Москву, заявили, что не торопятся в мышеловку. На разведку в кланяющуюся столицу из стана Дмитрия выехал Василий Голицын, с ним — прочно повязанные с царевичем, взятые еще в Путивле и прощенные «с повышением» воевода Мосальский и дьяк Сутупов, люди сведущие в лукавой науке низких поклонов. Сему наряду предписывалось уловить сам дух державного города. Отличив истинно добрых, смиренных бояр и взяв их подручными, переимать «тайной гордостью дмящасю и распыхахуся на государя крамолу».