Первое время он звонил по вечерам из телефона-автомата, установленного перед входом в столовую.
— Как ты там? — Мне требовалось услышать, что страдает, что жить без меня не может.
— Отлично! Гиват-Хаим — большой кибуц, несколько сот человек, у меня появилась куча новых знакомых. В нашем ядре уже человек двадцать, и все отличные ребята!
«И девчонки!» — ужасалась я.
Конечно, он спрашивал, что же я наконец решила. Я вздыхала, мямлила и увиливала от ответа. Разговор часто заканчивался ссорой, и, если он пропадал надолго, я изнемогала. Самой до него дозвониться было не просто — приходилось подгадывать ко времени ужина и просить подошедшего к телефону-автомату разыскать в столовой новичка по имени Рони. Кибуцники соглашались, я терпеливо ждала, но его все чаще не находили.
Мама выкладывала на стол счет за телефон, я понимала намек и счет оплачивала.
Через несколько недель, стосковавшись до сосущей тошноты, поехала навестить новоиспеченного хлебопашца. Таилась надежда, что, увидев меня, он перестанет упорствовать и вернется в Иерусалим. Или наконец приведет такой неопровержимый довод в пользу переезда, что я не смогу отказаться.
Рони гордо показывал мне хозяйство, водил в общую столовую, где вкусно кормили супом, курицей с рисом, салатами и шоколадным пирогом. Мы загорали на траве у бассейна, вечером танцевали и пили пиво в дискотеке, которую кибуц устраивал для волонтеров из Европы, а ночь провели на узкой койке в маленьком домике на зеленой лужайке. Сосед по комнате, Ури, деликатно нашел себе другое пристанище. Все знакомые меня радостно приветствовали, но ощущалось, что я уже не одна из группы, что у них образовались общие дела и жизнь, в которых я не участвую. Все они были вместе, а я была сама по себе, в стороне.
В автобусе на Иерусалим я смотрела на стекавшие по окну капли дождя. На весь салон шла радиотрансляция из Кэмп-Дэвида о ходе израильско-египетских мирных переговоров. Корреспондент предсказывал грядущие исторические перемены. Было приятно, что их принесет расцелованный мной Менахем Бегин, но тоска не проходила. Ведь лично мне, в отличие от всей страны, будущее ничего хорошего не сулит. Встреча с Рони обновила рану, и предстоящее одиночество было нестерпимым. Стало очевидно, что Рони в Иерусалим не вернется. Он и на моем переезде больше не настаивал.
Раньше работы в переводческой конторе было завалом, а теперь, как назло, энциклопедия, над печатанием которой это заведение трудилось годами, завершилась, не без моей усердной помощи. С постоянной ставки меня перевели на работу по вызову, но вызывали все реже и реже. Рони, конечно, усмотрел в этом отношении к старательной машинистке эксплуатацию наемных работников в капиталистических условиях города, а мама заявила, что это следствие моей низкой квалификации, доказывающее, что мне необходимо учиться и приобретать профессию.
Освободившееся от работы время я честно собиралась использовать для постижения ивритской грамматики. С утра всегда казалось, что времени еще полным-полно, можно самую чуточку почитать Фейхтвангера, а там уж точно приняться за проклятые грамматические биньяны… Ближе к вечеру становилось ясно, что ломоносовские подвиги придется отложить до следующего утра. А помимо грамматики требовалось сдать еще и литературу! Собравшись с духом, я решительно раскрывала томик стихов замечательного еврейского поэта Бялика. Ну насколько трудным он может быть? Х-м-м… Нет, пожалуй, стоит начать с другого классика ивритской литературы — Ури-Цви Гринберга, тоже очень хороший поэт… Та-а-к… Может, вернуться к Бялику?.. Но как-то сама собой в руках оказывалась «Кристин, дочь Лавранса», а постылые Бялики и Гринберги отправлялись пылиться под кровать. Все чаще приходило в голову, что так дальше жить нельзя, все непереносимее было осознавать, что вот так, без любви, без работы, без денег, зато с сердитой мамой, скучно и бесцельно будет тянуться вся моя дальнейшая жизнь в спальной новостройке Неве-Яакова.
Иногда к маме заходила ее подруга Аня, и тогда они терзали меня в четыре руки.
— Извини, Анечка, за беспорядок: я-то целый день на работе, а моя бездельница не в состоянии даже задницу от кровати оторвать, прибрать в доме!
— Да что же это такое, — поддакивала та, хотя это совершенно не ее дело, — ты ей скажи: либо учиться, либо работать! — И обращалась ко мне: — Ты на мать свою посмотри: в сорок с гаком выучила новый язык, преодолела все препятствия!..
— Она не в состоянии школу закончить! — вступала мама в слаженный дуэт привычным припевом. — Я почему-то могла вызубрить всю профессиональную терминологию, могла проходить мучительные интервью, выслушивать отказы, сносить унижения! Она уверена, что жизнь можно без труда прожить, что как-то можно так исхитриться, чтобы само собой все сделалось!
— Ведь лучшие годы идут, Сашенька, — фальшиво взывала тетя Аня. — Если сейчас за ум не возьмешься, потом-то уж ничего не поправишь!
Я жалела маму, но куда больше жалела себя. Папа ушел от нас, когда мне было пять, а тетя Аня сама, с большого ума, не взяла мужа в Израиль. «Зачем ему сюда, он русский…» Если она воображала, что здесь евреи выстроятся к ней в очередь, ее ждало большое разочарование. Зато она не сделала другой колоссальной ошибки моей мамы — не обзавелась собственным никчемным и неблагодарным паразитом, чем и объяснялась ее постоянная готовность одарять меня своими пропадающими втуне бесценными жизненными советами.
Я спасалась от них в своей комнате. Все чаще и чаще мелькала пораженческая мысль: «В конце концов, если уж станет совсем невтерпеж, всегда можно купить автобусный билет в Гиват-Хаим».
Впрочем, это было несерьезно. Звонки Рони случались все реже и реже, и резкое дребезжание телефона перестало окатывать волной жара. Наверное, в конце концов, трусость и инерция превозмогли бы мою любовь, если бы в очередном разговоре он сам не предложил поставить точку:
— Саш, нет смысла… Все равно ты ведь не пойдешь в кибуц, а я в город не вернусь. Я… тут… с Шоши… Так что, прощай. Ты хорошая девушка, я желаю тебе всего самого лучшего…
Всю ночь я не спала. Это была моя вина: если бы я не осталась в городе, если бы поехала вместе с ним в этот проклятый Гиват-Хаим Меухад, все было бы хорошо, мы были бы вместе. Я кое-как справлялась с разлукой, пока это было мое решение, но я не могла смириться с тем, что он бросил меня. И работа, и мама, и Неве-Яаков, и вообще вся здешняя жизнь смертельно опостылели, нестерпимо хотелось вернуть Рони. Теперь кибуцная жизнь, общение с ребятами представлялись самым прекрасным из всего когда-либо случившегося со мной. Я вспоминала бассейн, танцы под песни «Би-Джиз» и «Бони Эм», узкую койку и плакала: меня отделяло от них уже не три часа на автобусе. Все это было навеки отобрано и отдано другой женщине. К утру приснился кошмарный сон: Рони, мой Рони, теплый, милый, мягкий, добрый, уютный, родной, стоит под свадебным балдахином с отвратительной, торжествующей Шоши!
К утру я была готова вернуть его любой ценой. Написала маме записку, кинула в сумку зубную щетку и купальник. Автобус продвигался сквозь заторы к Центральной автобусной станции рывками игрушки, у которой кончается завод, застревая у каждого перекрестка. Потом на другом автобусе через полстраны до Хадеры, а оттуда на местном, до ближайшей к кибуцу развилки. Весь путь сжимала в объятиях сумку, упиралась лбом в оконное стекло, торопила время, проклинала пространство, обдумывала, что и как скажу Рони.
На тропинке под эвкалиптами меня догнал трактор. Им с гордым видом человека, покорившего железного коня, правил долговязый Ури, сосед Рони. Я взобралась в кабину. Ури явно распирало от чего-то, чего я, по его мнению, не знала, и наконец, не выдержав, он многозначительно посоветовал:
— Саша, если хочешь остаться вместе с Рони, не тяни, переезжай прямо сейчас!
Видно, Шоши уже не секрет.
Пока Рони окучивал хлопок, я сидела на газоне у его комнаты и ждала изменщика. Время от времени мимо гордо проходила разлучница, делая вид, что не замечает брошенной городской неженки.