– Ну козёл так козёл!» – с облегчением захохотал Колыванов. И Сашка. И, не выдержав, даже дядя Толя. Да мать вашу всех и так далее!
<p>
</p>
Два дня было по-прежнему пасмурно, сыро. По утрам вязко затуманивало. Поднявшейся, сильно прибывающей водой несло всякий сор, хлам. Река словно ломила грязную тяжёлую работу. Кладбищами разбитых фисгармоний казались выползшие на берега льдины.
Когда развеяло хмарь, Дом отдыха вдали на той стороне среди разлива стал походить на брошенную помещичью усадьбу. Белую, мёрзнущую, отрезанную от всего мира. Низко гнало над ней рваненькие облачка и, как спасаясь, как удирая в современную жизнь, прямо по воде греб оттуда грузовичок. Привставшие в кузове люди цеплялись за борта, приготовившись тонуть…
На лодке Макаров с Сашкой рыскал по реке, багром цеплял остатки леса, дров, плывущих с верховья. (Основной лес, конечно, давно был выловлен ушлыми деревенскими мужичками из множества деревенек по берегам Белой.) Попадались одиночные подтоварины, тяжёлые, разбухшие от воды чурки дров – всё это пригодится потом для камбуза, для печек. Конечно, после хорошей летней просушки. Распиленное и поколотое.
Пробуя, Колыванов заводил машину. И каждый раз как будто сильно обнажая её, выворачивая наизнанку. Резко обрывал треск, точно проваливал всё в тишину – обалделый дым долго не хотел уходить с рекой… Потом на ровном ходу прошлись до Берёзовского спиртзавода. Вверх километров на пять. Снова увидели первых скворцов. Жжёная стайка торопилась в реденьких зеленях. Работала. Проплыл на высоком берегу журавль. Неподвижный. Гордый. Похожий на художественный сосуд. Журавлиха подбежала к нему просто как никчемная серенькая склянка. Зазвенела, запеняла ему, вытягиваясь головкой на тонкой шейке. Дескать, тут гнездо нужно скорей строить, а ты застыл, красуешься. Ну не болван ли? А если с баржи ещё пальнут? А? Что тогда?.. Сосуд на склянку не смотрел.
На Берёзовском, сбросив ход, наблюдали с середины реки, как у берега на маленькой баржонке-спиртовозе, сидящей в воде почти по палубу, ползали на карачках серые (цвета серого свинца) люди. Люди, приставленные к спирту. Охранники. Втроём. Что-то пытались кричать на «Бирь» (им, значит, смотрящим), сердито грозили. Дескать, чего смотрите! Не смотрите! Тощие серые руки их походили на ремни с пряжками. Потом сунулись они мордочками в палубу, так и застыли. Вроде как теперь они – пушчонки…
Возвращаясь назад, журавля на высоте больше не увидели: угнали, наверное, беднягу в кустарник. Работать. Стервозка угнала. Серенькая.
<p>
</p>
Уже на другой день пошли за кирпичом и цементом. В Уфу. Отправились спешно – в ночь. Луна ныряла в бегущие облачка. Деревья по полю в воде на той стороне теряли и вновь ловили свои тени.
Первую вахту на руле стоял Сашка. В холоде реки, подобные мерзнущим шмелям, освечивались бакены. С высокого левого берега приближался черный заброшенный домишко возле Стрижёвского створа. Домик Окулова. Лунные тени хватали его и тут же бросали. Домик от этого словно трепетал… Когда проплывали мимо, Макаров с горящим фонарем сидел прямо на палубе. Как будто скорбный поминальный костер… Колыванов, как раб, ничего не видел из машинного отделения. Колыванов в это время пел. В грохоте машины – думал что пел.
К полуночи ветер стих. Луна зашла в облака как в подворье. Будто раздетые тени, оставались на полях деревья в воде. На открытых местах вода зеркально вспыхивала, переливалась. Молодые глаза парня ничего не пропускали в этом ночном мире реки…
Следующий рейс был в Дербёжку. На Каму. Вниз по Белой. Ходили за лесом. Подтоварником, досками. И началось: вверх по реке, вниз по реке… Когда возвращались домой поздними вечерами, издалека выплывала гора с разбросанными костерками родного городка. Прилетал оттуда к Сашкиному лицу тёплый ветер…
Подходили и останавливались в тени горы. Из близкого небосклона просовывалась краюха луны. Окраинная, вечерняя, где-то уже журчала гармонь… А на другой день – опять пошли. Так проплавали весь май. Потом, правда, стали случаться простои. По два, по три дня. А то и по целой неделе. В такие дни Колыванов заводил машину только чтобы прослушать её. Минут десять гуттаперчевые руки чёрта лежали на большом трясущемся маслянистом теле. Прирученном теле, надо сказать, надёжном. Один глаз чёрта – вылупленный – был повёрнут к Сашке. Но – вроде как не видел его. Слушал машину… Так. Полный порядок. Колыванов выключал машину. После этого, тщательно вымыв руки, садился к столу читать. В кубрике. Почти на целый день. Книги были только Про Путешествия. В городской библиотеке брал их для него Сашка. (Дядю Семёна самого не записали – не прописан был в городе.) Колыванов, прежде чем перевернуть страницу, начинал оглаживать руки (ладони) о свою спину. О бока. Чтобы стереть с них пот. Только после этого медленно переворачивал страницу. Снова трепетно наклонялся. Иногда прервавшись, как-то высоко, с улыбкой задумывался. Узкие длинные губы его тогда становились как в небе журавли… И снова придвигался к книге…
Полуденное перекалившееся солнце смахивало на подвешенного, зло дрожащего зверька. Железная палуба «Бири» становилась нестерпимо горячей… Обреченно, как столб, Сашка падал в реку. Прямо с борта. Затем, выдёрнув себя на фальшборт, безвольно свисал на нём, тяжело дыша, истекая водой вроде неотжатого белья. В небольшой тени от кубрика устраивался всегда Макаров. На Сашку смотрели стариковские уже, похожие на подвялый крыжовник глаза… Садился на палубу голубь. На раскалённом железе начинал высоко подскакивать. Пурхался, как подстреленный. Обретал себя более или менее лишь на дереве фальшборта. Прохаживался взад и вперёд по нему. Ожидал от Макарова. Хотя бы внимания. Длинноногий, длинноклювый. Так называемый Дикарь. (Не домашний, значит.) Вышедший из кубрика Колыванов кивал на него: «Глянь, Анатолий! Как кержак на призывном пункте: босой, но зато в кальсонах!» И хохотал. А сам – в обширных трусах–юбках. В цветочек. Ни дать ни взять – небольшой лужок на палубу вышел. «Искупнись вон лучше, – говорил ему из тени Макаров. – Вон, как Сашка…» Колыванов смотрел. Сашка вставал – и как угоревший опять падал в реку. Потом на палубе, прежде чем присесть, долго кружил с растопыренными руками, таская за собой водяную пыль и радуги. Как обширный скелет поливальной установки. Точно где-то он на поле овощном. Где-то на бахчёвнике…
Втроём, рядком, как для фотографии, сидели лицами к берегу. Смотрели на всё, что происходило там.
Из будки своей выходил Муллаянов. Какое-то время важно выпячивал грудь, оглядывая весь строительный, охраняемый им, Муллаяновым, разброс. Меж которого недели две уже не видно было никакого движения, ни единой человеческой души. (Бросили строить причал, попросту говоря.)