<p>
</p>
В Забегаловку втащила себя старуха в широкой вислой чёрной юбке. С лицом и шеей тяжелой безобразной жабы. Где тут мой любимый?! Прямиком направила себя к Человеку С Похмелья. К Обводному Каналу! Ни слова не говоря, маханула его оставшиеся полкружки. Отделила, отодрала Канала от стола, и так, с обводными руками, повела к двери. Как какого-то арестованного Овода. Революционера. Ожидающего наручников. Руки Овода всюду натыкались, упирались в дверь точно приделанные, гуттаперчевые. Никак не давали ему выйти. Вот эт-то Овод! Старуха, взметывая юбкой, упиралась ему в спину руками. Толстые ноги её пробуксовывали, будто паровозные тяги с весами! Откуда сила бралась! Вытолкала всё ж таки! Жабий рот победно квакнул Забегаловке: пока! «Эх, юбка моя, юбка размахалка! А под юбкой у меня кормодобывалка! Иэх-эх-эх!» Забегаловка покатывалась со смеху. Ну, Флягина! Ну, чёрт! Ну, даёт! Все поворачивались к Буфетчице. Так поворачивают головы к Маме пацаны: прости ты её, Мама, прости! Буфетчица ринулась в кухню. Но там от смеха тряслась опарой, сползала со стула повариха. Тогда – дальше, дальше, в подсобку! К чёрту на рога! В преисподнюю! А Флягина поймала свой звёздный час. Флягина затопалась: «Мне миленок подарил золотые часики. А за это мне пришлось прыгать на матрасике! Иэх, эх, эх, эх!» Тайменёнок колотился – красный до умопомрачения. Нет, это невозможно! Дылдов заходился смехом, корчился, икал, подпрыгивал. Серов старался быть хладнокровным. Но морду перекашивало, дёргало. Так смеются обычно парализованные. Что смешного-то? Площадная бабёнка! Что тут смешного-то? Трандил, как попугай. Пока не сломался. Пока не начал тоже подпрыгивать и тыкаться головой в голову Дылдова.
Прикройте меня! Скорей прикройте меня! Музыкант вдруг начал приседать, прятаться за Профессором. Схватил даже свой удой со стола. Близоруко оглядываясь, по Забегаловке быстро шёл длиннолицый человек. Обликом очень похожий на Зонова, тоже еврей, с бородкой и усами, однако, под русскую секирку. Мой брат, мой родной брат! Музыкант задавливался, Музыкант ходил под столом, как беременный верблюд, ищущий игольное ушко. Длиннолицый сделал длинный эллипс по залу, оставив в нём как бы свое длинное лицо. Вышел. Мое счастье, что не увидел! Мое счастье, что зрение у него неважное! Музыкант вытирался платком. Профессор же стоял – как уличённый. Уличённый в неблаговидном. Фудзияма налилась красным стыдом. Однако, тов. Зонов! Шов на ратиновом пальто даже несколько разъехался. Стал походить на скелет от большой съеденной рыбины. Однако! Поспешно Музыкант начал заверять собутыльника в полной своей дееспособности. В дееспособности по части, так сказать, алкоголизма. Не волнуйтесь, Евгений Александрович! не волнуйтесь! всё будет хорошо! уверяю вас! Да уж куда лучше, тов. Зонов! Чуть тумаков из-за вас не получил. Профессор забулькал в кружку. Из чекмаря. Выдернув его из ратина. Из ратина со скелетом рыбы на спине. Даже забыв, что чекмарь должен идти в конце вечера. Идти как хлыст. Долгожданный хлыст. Хлыст, который и выгонит его потом на улицу. И быстро погонит домой. Во избежание встречи с так называемыми медиками в сизых шинелях. Профессор хлопнул. Ровно полкружки ерша. Через некоторое время нос его (синяя морская волна) начала приобретать сходство с сердящимся, раскалившимся изнутри кальмаром. Так о чём я? Мысль была потеряна. Безвозвратно. Пальцы в раздражении стукали по столу. Ветераны тут ещё зачем-то в телевизоре появились. Вовы. Почему-то из 9-го Мая. Шагают строем. Шеренгами. Снятые почему-то замедленной съемкой. Как бестелесные, медленно передуваемые призраки. Одетые в одинаковые костюмы. Потусторонние уже, не земные. Какой дурак придумал так их снять? Как уже отлетающих на небо? Ч-чёрт! И телевизор вырубился, затрясся большим серым бельмом. Вроде натуральный конец света наступил! Ч-чёрт! Профессор опять затряс в кружку. Помедлив, граммульку и Зонову плеснул в удой. Тот сразу замахался руками. Что вы, что вы, Евгений Александрович! У меня есть! Вот, можете посмотреть! Игриво, как дама, приоткрыл самую чуточку своего шахматного пиджака. Профессор, с поспешностью развратного мальчишки – заглянул. Отличная грудка! Прямо надо сказать! Зонов тут же сдоил ему в кружку. И себя не забыл. Лишь после этого церемонно чокнулись. Георгий Толпа тем временем решил поесть. И Вандоляка как-то заставить. Не все же водку жрать, Роберт! В двух принесённых тарелках, с десятком сосисок в каждой, было что-то от лесобиржи. От расчихвощенных плотов её. А вообще, скажу я тебе, Роберт, смотришь на эти их рисованные иероглифы и видишь почему-то нагромождения китайских пагод. Дичайшее письмо, скажу я тебе, Роберт. За два года в Китае – выучил, может, с пяток слов. И то – чисто визуально. Магазин там, аптека, закусочная. Сам же писать – даже не пытался. Родом была с глубинного Урала. Сосиска у Леденца почему-то растягивалась. Будто резина. Поселок, видимо – рудник, назывался Теплая Гора. Говорила на «тЬся». «КупатЬся», «трудитЬся» и т. д. «Нужно, Роберт, трудитЬся, а не напиватЬся!» Запоминающаяся женщина была. Сосиска никак не рвалась. Кузбасс потянул сосиску у Леденца, будто у пса. Леденец не отдавал, тряс головой. Нужно от целлофана-то освобождать, Роберт! Вдвоём кое-как справились. Профессор смотрел на эту эманацию Кузбасса и Вандоляка. Потом на горы сосисок перед ними. И то ли тоже не прочь был бы накинуться на них, то ли просто жалел деньги и время друзей, которые те попусту тратят на эти сосиски. Несмотря на привычную, равнодушную жестокость современной больницы, Роберт, – есть всё же в ней, ещё сохранился отчаянный постулат: мучить больного, безнадежного больного, будут в ней до конца. И будь то пацан с наполовину удалённым мозгом (опухоль) или же окончательно недвижный, еле дышащий старик. Странный, жестокий постулат. Толпа насыщался. Широко разевал рот. На ум приходила Ниагара. Падающие в нее бревна. А вообще-то зимы там тусклые, Роберт. Серые. Одичало свистят на ветру пустые мётла пирамидальных тополей. Словно пойманные продувные бестии. Иногда с утра – сильный мороз, туман. Солнце – как закинутый в небо снежок. Правда, уже днём, меж штор начинает строить рожи весёлый солнечный свет. Можно сказать – красота-а. В телевизоре заиграл симфонический оркестр. Походил он на какое-то обширное капище насекомых. Притом насекомых разнообразных. От массы воинственных комаров и мух до плотных рогачей навозных. Рябое крупное лицо скрипача, взятое крупным планом, было как водонапорная башня, истекающая потом. Симфоническая мутатень! Я б их всех на земляные работы. Гражданин был горбат. Лежащая прямо на столе лысая голова с вьющейся бородой смахивала на отсыревшего осьминога. За стеной у меня жил вот такой же. Дипломированный. Каждый день с утра и до позднего вечера начинала ходить его сра… скрипка. Как злой, одинокий, отгоняемый комар за стеной у меня жил. Никак не мог пробиться сквозь стену, найти меня в темноте и впиться. Осьминог доглотал пиво и, точно от симфонического этого оркестра, от ряшки скрипача – пошёл прочь. К тому же оказался хромым – опирался на клюшку. Лысина его со спины была вроде испит?го светила. Пугая Человека В Молотах, Мим вдруг заиграл как изверг. И вздрагивал и отшатывался Зонов-музыкант. Точно всё ещё получал пощёчины от горбатого. Что он такое только что сказал?! Как он посмел?! Не обращайте внимания, тов. Зонов – тундра. Музыкант тут же подхватил, тут же начал внедрять масштаб тундры, а заодно и лесотундры, во все пространства Советского Союза. В-вы понимаете, что происходит в нашей жизни?! В какой-то момент Серов и Дылдов увидели нового гражданина в Забегаловке. Гражданина, можно сказать, тоскующего, мученика. Длинный, но с маленькой медной головёнкой, он старался не смотреть на кружку с пивом на своем столе. Отворачивался. Ну, этот сейчас блеванёт так блеванёт! Однако гражданин вдруг выхватил чекушку и круто запрокинулся. Чекушка колотилась как какая-то дьявольская белая сверловка! На глазах всверливалась в Гражданина вся как есть, без остатка! Казалось, уходила прямо со стеклом! Гражданин долго выдувал из себя газ. Как автоген в ожидании спички. Однако никто поблизости не решился чиркнуть. Через минуту глаза Автогена – склинило. «Шёл по улице Тверской, Меня ё… доской! Это что за мать ети – Нельзя по улице пройти?!» Автоген качнулся было к Флягиной, но – забыл. Ещё через минуту он начал длинно вытягиваться. Под косым углом к полу. Так и покачивался, точно не решаясь пасть. Его поволокли. В комплекте со всеми шлангами. Медная головенка шипела, болталась у самого пола, точно искала, что бы такое на прощанье поджечь. Кружка осталась стоять на столе. Нетронутая. Как поминальная. Батоны, вдвоём, скорбно её унесли. Потеряв человека, Забегаловка перевела дух и вновь монотонно забурлила. Головы в дыму напоминали виноград. Грозди. Выкинули нас, други, почти на болоте – и вертолёт сразу снялся. Залопотал, залопотал, уходя за сопку вверх. Будто взбесившаяся ёлка с одной болтающейся игрушкой. Мы в лямки, в рюкзаки – и пошли ломить тундру, и по-ошли! Придёшь к нему в сторожку – бульдог рядом с ним сидит. Этакое Самое Красивое Печальное Страшилище. Ну, как живешь, спросишь хозяина. И хозяин отвечает как всегда: «Серёжка пьет понемножку!» Своим прозвищем. Бывший баянный мастер. Продал труп свой, скелет, Томскому мединституту. А за сколько? – не говорил. Хитрый Серёжка. Никак не мог от неё отвязаться! Никак! Всё перепробовал, всё применял. И вот приводит он ее в ЗАГС. И говорит, мол, вот бабульку привел. Решил на ней жениться. А та стоит, молчит. Верхняя губа уже – как укроп. А он опять, вот, мол – бабулька. Пятьдесят два бабульке. Не выдержала тут она, в морду ему – и ходу из ЗАГСа. Так он три квартала до дома бежал. Веришь? Бежал! Как бежит и базлает японец в Марше Протеста. Дескать, банзай! банзай! Вот так только и отвязался от неё. С женщинами держи ухо востро! Как говорят вроде в Мексике, собачьему визгу и женским слезам верить нельзя. Всегда могут обдурить. Да. «Я тебе, дорогой мой, навеки не тр-русы, даже се-э-ердце отда-а-ам!» Я про Семенова скажу. На другой день вижу – а он палкает по деревне. И как ни в чём не бывало! Как будто он – это не он! Всё, что натворил вчера вечером – забыл! Вот дела-а. Как будто не было истошно орущей жены, которая застряла на колу плетня, как на шампуре; как будто не было визжащих свиней на подворье, когда за ними бегал и избивал палкой. Как будто ничего не было! Палкает себе! Шесот рублей! Шесот! Меж выбитых коронок высвистывала удручающая фистула. Сэлых шесот! Ну и куда вы дели их? Пропили. На масасыкл, на масасыкл были приготовлены! А бухло там будет? Да будет, будет! Тогда лей, не жалей, гневаться не буду! И вот клянчит у жены: достань граммуличку! Та его костерит. В хвост и гриву. А он всё ноет: достань граммуличку. По башке получает, лупят чем ни попадя, и опять: достань граммуличку. Тьфу! Отмахнёт палкой и к обочине укажет. И надо видеть потом, как он к машине идёт, к выскочившему шоферу – важно, абсолютно не торопясь. В деревне своей свиней пас, а здесь, в городе, он – власть. Власть С Палкой. Идёт, вышагивает! Как сказал один еврей, если реклама вже не врёт – это вже не реклама. Вот так-то! Да он же постоянно в замызганном халате! В пресловутом халате слесаря-сантехника! Или грузчика из гастронома! Вроде бы жалкая, ничтожная одежонка, тряпичка перед тобой, но надежней, крепче этого несчастного халатика – индульгенции на свете нет! Будь у тебя хоть сто дипломов в кармане, ты в сравнении с ним – ничто! Его же ничем не возьмешь, вы понимаете?! Он же Мрак В Кепке! Да ещё в халате! Вы понимаете?! В халате!!! Ну а этот высокий всегда, гордый. И нос у него – как голубь сизокрылый. Николай, скажи! Точно. Как голубь, можно сказать, лазоревый. Рак – это болезнь несбывшихся желаний, уважаемый тов. Зонов. Болезнь тщеславных, гордых людей. Тихое постоянное их переживание. Болезнь тихого длительного стресса. Ну не выдержал – вмазал. Прямо в наглый его мандат. Будет, гад, теперь знать. А месяц, Роберт, смахивал на откинувшегося на локоть, мечтающего чабана посреди своего спящего стада белых барашков. Муж и жена. Уйгуры вроде бы. Он – здоровенный башибузук. Живот, несомый кривыми ножками – как ладонь. Как большая его услада. Она, наоборот – худенькая. С симметрично вздёрнутыми глазами белки. Хитрю-ю-ющая. Промышляют возле коммисионок. Химичат там чего-то, перепродают. Да знаю я её! Вот уж воистину: бодливой корове бог рогов не дал! Слесарь. Конкретный мужик. Не бухает, ничего. Мотор, ходовую часть. Всегда вовремя, никогда не подведёт, как по часам. Пол-Москвы его уважает. Конкретный мужик. Хватит мною помыкать! Я – ей – говорю. А то. А то в морду дам. Да нет! Куда уж тебе! Как говорится, сбылась мечта идиота. Это – к вопросу о твоей женитьбе, дорогой. Врач сказал ей: не думайте о своей болезни! Улыбайтесь! – И она – улыбается. Улыбающаяся на улице старуха. Как полоумная. Улыбки направо, налево. Всем встречным. Как бредущий гроб со съехавшим набок венком. Улыбайтесь! И она улыбается. Да, уж точно – он может прикинуться шлангом: ходишь, запинаешься, а не видишь. Он никогда не виноват. Всегда он как бы в стороне. Но я ей сказал: если – ещё – хоть – раз. Да куда уж тебе! Ждём. Пенсионер на Запоре пропердел. И снова всё тихо. Пошли. С фомками. Опояски с замками – выдрали. Как бычьи яйца. Ну тут палка о двух концах – пьяница проспится, дурак – никогда. Так что – не скаж?те. Как горн в вечерней кузнице – остывает закат. А потом, когда падает темнота, в бесконечно тянущихся тучках начинает журчать луна. Красота-а. Пейзаж – это настроение, Серёжа. А настроение – это скрытая мысль. Вот почему он нам свои пейзажи выдает. Даже сам, наверное, этого не осознавая. Душа его просит этого. Душа. И всё. А ещё одна моя соседка – четвёртая по счету, получается – так лет семьдесят ей уже, наверное. В квартире почти не вижу. Больше на бульваре. Ведомому под руку внуку, как дикому огороду, нравоучительно что-то напевает. Огород неудобренный, можно сказать, неполитый – благодать, есть где развернуться! Постарше-то дети – шугают: пошла, старая дура! Не мешай жить! А внучек-то – в самый раз! Так и уведёт его от меня, напевая ему. Сама приземистая, в острых косых брюках – построенная вся внизу косо. А у меня вот и такого огорода даже нет. Человек В Молотах от старости и одиночества выморщился радиально – как китаец. Только очень грустный китаец. Да, вот и такого даже нет. В телевизоре с его ералашами вдруг зачем-то стали показывать операцию. В натуральном виде. В операционной. Развороченная грудь больного – как мясная лавка. Слепое заголившееся сердце походило на начавшиеся роды у женщины. Зачем показывают всё это? С ног до головы заляпанные кровью хирурги. Грудятся у стола, суетятся. Все в намордниках, со сморщенными бахилами на ногах, в специальных халатах с завязками. Точно из Гражданской обороны все они. Из химической атаки. Серов уводил глаза, не мог смотреть. Кузбасс морщился, тоже пересиливал себя. Точно теряя сознание, снимающая камера вдруг начала пятиться, уходить. Последний раз мелькнула утесненная, многорукая, судорожная группка врачей посреди сплошь закровавленной чистоты операционной – и всё исчезло. Точно вся бригада телевизионщиков грохнулась в обморок! Вот так пока-аз. Георгий Толпа отирался платком. И все-таки нет, наверное, на свете прочнее механизма, чем сердце, Роберт. Как только представишь, сколько миллионов, сколько миллиардов ударов делает оно за жизнь твою – утром, днем, вечером, ночью – без перерыва, не останавливаясь ни на минуту – как только представишь всё это – сразу хочется лечь, сложить на груди ручки и самому до времени умереть. А как переходят дорогу дети? Пацанята там, девчонки? Коротко стриженная голова карлика-таксиста походила на обрезанный щекастый кувшин. Они не переходят, они – бегут. Всегда бегут. Дорогу перебегают. Даже на зеленый. У них же рефлекс: дорога – значит, бежать, рвать через неё! И ни одна гаишная тётка не объяснит им, не втолкует, не вобьет в кретинские их головёнки, что делать этого нельзя ни в коем случае! Категорически! Остановись, замри, если ты уже на дороге. Но не беги, кретинок! не беги! не беги! Таксист-карлик подпрыгивал и бил в мрамор стола ладошкой. Точно ловил, точно уничтожал на столе порхающую бабочку! Не беги! не беги! кретинок! Осьминоги – те похожи на гаишников. Натурально. Стайки мелкой рыбешки, как по команде, шмаляются от них. Чудище вроде замшелой избушки проплывает мимо, шевеля плавниками. Окунь, что ли, такой? Тут же какие-то шахтеры постоянно зарываются в песок. И всё это заполнено солнцем. Даже не верится, что это всё на дне океане происходит. Щёки просвещающего Селянина тлели как лампы. Или такой случай. На дороге. Таксист тоже не отставал, рассказывал. В прошлом году. Весной. Рву в Домодедово. Заряжен полностью – четверо в машине. Жму под сто. В тридцати метрах впереди идёт иномарка. Толстуха. Дальше, метрах в ста, у самой обочины стоит крытый грузовик. Возле него ни души. Дверцы закрыты. Мы жмём, приближаемся к нему. Вдруг дверца грузовика раскрывается – и пыжом вылетает на дорогу человек. Выпинули! Пьяного! Иномарка тут же его под себя – и пошла молотить! Я по тормозам, завихлял, заюзил, поздно – в иномарку! В меня сзади ещё кто-то! Там ещё! Свалка! Кто мог такое предвидеть?! Кто?! Мучающиеся глаза таксиста точно опрокидывались назад. Таксист схватил кружку. Как лагун, неостановимо начал пить.