Критикуя имитационный императив как самую невыносимую черту либеральной гегемонии после 1989 г., популисты Центральной Европы имеют в виду нечто менее обобщенное и более провокационное с политической точки зрения. Всеобъемлющая имитация институтов, о которой идет речь, предполагает, во-первых, признание морального превосходства имитируемых над имитаторами; во-вторых, политическую модель, декларирующую отсутствие какой-либо жизнеспособной альтернативы; в-третьих, ожидание, что имитация будет полной и безусловной, без адаптации к местным традициям; и в-четвертых, легитимное право имитируемых (и поэтому имплицитно обладающих превосходством) стран постоянно надзирать за имитирующими и оценивать их прогресс. Не заводя аналогию слишком далеко, отметим, что стиль имитации режима, возобладавший после 1989 г., странным образом напоминает советские выборы, когда избиратели под контролем партийных чиновников притворялись, что «выбирают» единственного кандидата.
Чтобы лучше понять, что поставлено на карту, следует для начала провести несколько предварительных разграничений. Как уже говорилось, прежде всего следует отличать полномасштабную имитацию одной единственно верной модели, осуществляемую (но не навязываемую) под надзором придирчивых (а порой и пристрастных) экспертов-иностранцев, от обычного обмена опытом, когда страны с пользой для себя перенимают опыт друг у друга[27]. Первый вариант чреват ресентиментом – обидами и неприятием, в то время как второй, обычно приводящий к наглядному результату с очевидными успехами и провалами, такой опасности не несет.
Далее, что еще важнее, необходимо различать имитацию средств и имитацию целей. Первое мы называем заимствованием, а не имитацией. Классическую формулировку этого различия предложил выдающийся экономист и социолог Торстейн Веблен, который в начале ХХ века писал, что японцы позаимствовали у Запада «промышленные умения», но не его «духовное мировоззрение, правила поведения и этические нормы»[28]. Заимствование технических средств не влияет на идентичность, по крайней мере на начальном этапе, в то время как имитация нравственных целей проникает глубже и может привести к более радикальным процессам трансформации, в чем-то сродни процессу «обращения в веру». Перестраивая свои общества после 1989 г., жители Центральной Европы стремились копировать образ жизни и моральные установки, которые видели на Западе. Китайцы, напротив, избрали путь, похожий на определение Веблена, – адаптацию западных технологий для стимулирования экономического роста и повышения престижа Коммунистической партии, чтобы противостоять «сладкозвучному зову сирен» Запада.
Имитация морально-этических норм (в отличие от заимствования технологий) заставляет подражать тем, кем вы восхищаетесь, при этом постепенно теряя самобытность – и как раз в тот период, когда собственная уникальность и общая вера (в том числе и в себя) должна быть основой борьбы за достоинство и признание группы, к которой вы принадлежите. Господство культа инновации, креативности и оригинальности, лежащего в основе либерального мира, означает, что население даже таких экономически успешных стран, как Польша, воспринимает проект адаптации западной модели под надзором Запада как признание в невозможности избавиться от подчиненности Центральной Европы иностранным инструкторам и арбитрам.
Противоречивый запрос – быть одновременно и оригиналом, и копией – неминуемо создавал психологическое напряжение. Чувство, что тебя не уважают, усугублялось ключевой особенностью продвижения демократии в посткоммунистических странах в контексте европейской интеграции – особенностью, которую вполне можно назвать главной иронией этого процесса. Чтобы соответствовать условиям членства в ЕС, демократизируемые – якобы – страны Центральной и Восточной Европы должны были проводить политику, разработанную чиновниками из Брюсселя, которых никто не выбирал, и международными кредитными организациями[29]. Полякам и венграм говорили, какие законы принимать и какие процедуры проводить, при этом велели притворяться, будто они управляют страной сами. Выборы стали служить для того, «чтоб уловлять глупцов»[30], как выразился бы Редьярд Киплинг. Избиратели регулярно голосовали против действующих лидеров, но политика, сформулированная в Брюсселе, существенно не менялась.
Симуляция самоуправления в странах, которыми на деле управляли западные политики, уже сама по себе была изрядной проблемой. Но последней каплей стали унизительные нотации западных «варягов», упрекавших поляков и венгров в том, что те следуют демократическим процедурам лишь формально, – а ведь местные политические элиты полагали, что от них требуется именно это.
Крах коммунизма привел к психологически проблемной и даже травматичной трансформации отношений Востока и Запада, поскольку по разным причинам он заставил ожидать, что страны, отошедшие от коммунизма, должны имитировать не средства, а цели. Политические лидеры Востока, ставшие первопроходцами-импортерами западных моделей, по сути, хотели, чтобы их сограждане восприняли цели и нормативные установки этих моделей сразу и целиком, а не по частям и постепенно. Главная претензия, подпитывающая антилиберальную политику в регионе, заключается в том, что демократизация посткоммунистических государств предусматривала культурное обращение, преобразование в то, что почиталось «нормой» на Западе. В отличие от пересадки лишь некоторых чужеродных элементов на местную почву такая политическая и моральная «шоковая терапия» ставила под угрозу традиционную национальную идентичность. Имитационный либерализм, неизбежно ущербный и искаженный, заставил многих ранних энтузиастов демократизации ощущать себя культурными самозванцами, притворщиками. Этот психологический кризис, в свою очередь, стимулировал легко политизируемую тягу к утраченной «подлинности».
Следует отметить, что попытки слабых имитировать сильных и успешных отнюдь не новость в истории наций и государств. Но такая имитация обычно походила на мелкое обезьянничание, а не на подлинные преобразования, связанные с серьезными психологическими и социальными потрясениями, на которые решилась Центральная Европа после 1989 г. Доминировавшая в Европе XVII века Франция Людовика XIV вдохновляла многих имитаторов, копировавших ее внешний лоск. Как отметил политолог Кеннет (Кен) Джоуитт, копии Версаля были построены в Германии, Польше и России. Французским манерам подражали, а французский стал языком элит. В XIX веке объектом поверхностного, «декорационного» копирования стал британский парламент, а после Второй мировой войны в Восточной Европе, от Албании до Литвы, был создан целый ряд сталинистских режимов с одинаково уродливой сталинской архитектурой – как городской, так и политической[31]. Важная причина такого широкого распространения косметических имитаций в политической жизни состоит в том, что они позволяют слабым казаться сильнее, чем те есть на самом деле, а это полезная форма мимикрии во враждебной среде. Кроме того, имитаторы кажутся более понятными – и безопасными – для тех, кто в ином случае мог бы попытаться им помочь, навредить или маргинализировать их. В мире после холодной войны «изучение английского, демонстративное чтение “Федералиста”[32], костюмы от Армани, выборы» и любимый пример Джоуитта – «занятия гольфом»[33] – позволяли незападным элитам не только усыпить бдительность влиятельных западных партнеров, но и предъявлять им экономические, политические и военные требования. Мимикрия под сильного позволяет слабому государству паразитировать на огромном авторитете и престиже настоящего «Версаля», не превращаясь при этом в источник национального унижения или серьезную угрозу национальной идентичности.