– Дмитр, поедем наперёд! – бросил он через плечо Тальцу…
Они мчались рысью по лесу, мимо дубов с уродливыми растопыренными ветками-руками. Коломан поправлял жёлтой сухой ладонью выбивающиеся из-под меховой лохматой шапки чёрные пряди волос.
– Когда ты лишился матери, Дмитр? Сколько тебе было лет? – спросил он вдруг.
– Осемь аль девять. Половчины набег учинили, всё село наше огню предали.
– Огню предали, – раздумчиво повторил Коломан. – Ты вырос без материнской ласки, плохо знаешь, что это такое – потерять мать. Девять лет. А мне уже за тридцать. О, Кирие элейсон![121] Грехи тяжкие!
Они пришпорили коней, лихим намётом взмыли на заснеженный крутой холм, с которого открывался вид на просторные дали. На восходе за буково-грабовым редколесьем поблёскивал искристый озёрный лёд.
– Веленце, – указал, круто осаживая скакуна, Коломан. – Тут рядом монастырь братьев-бенедиктинцев[122]. Надо заехать, увидеться с аббатом.
Он оглянулся, единственным видевшим глазом ожёг Тальца с ног до головы и недобро усмехнулся:
– Думаешь, королевскому сыну легче, чем простолюдину? Нет, это не так. Да ещё мне, горбатому, кривому, хромому? Я пережил то, что не переживал ни один из вас. Вы никогда не поймёте, что такое насмешки, издевательства, обиды, на которые не можешь ответить. О, Кирие элейсон! Ты думаешь, почему я ненавижу Альму? Из-за власти? Но тогда я ненавидел бы любого, обладающего тем, что не имею сам. Например, строил бы козни и заговоры против своего дяди, короля Ласло. Но к королю Ласло я не питаю вражды, не завидую ему. Нет, Дмитр, наша с Альмой неприязнь – это иное. Я – урод, я обделён Богом, я – словно бы часть чего-то дьявольски тёмного, порожденье сатаны. Ты знаешь, как горько, когда мною пугают детей! Когда мать-мадьярка[123] говорит непослушному чаду: «Если ты не перестанешь вести себя столь нечестиво, придёт горбатый кривой Коломан, уродец и злодей, и заберёт тебя». Как будто Коломан – какая-нибудь там Баба-яга из русской сказки. Или Вашорру-баба[124] мадьяр. Или вупар[125] поволжских булгар. И смолкает проказник, тихо льёт слёзы да дрожит от страха.
Бывает больно, а иногда смешно, когда от тебя шарахаются, когда лица людей напоминают рожи безумных, когда женщины заходятся в диком крике от ужаса. А Альма – он красавец, его любят жёнки. В одном Эстергоме[126] у него четыре любовницы, все жёны баронов. И мужья знают, но терпят. До поры до времени. Как же: герцог, может, будет королём. Как не потерпеть. Тьфу! А впрочем, что их осуждать? Я вот тоже терплю Фелицию[127]. Тебе повезло, Дмитр, ты не познал тягостность уз Гименея. А я наследник короны, и мне жена тоже положена из королевского рода, пусть хоть смеётся над моим уродством и рожает детей от блудливых попов… Мать хоть и любила меня, говорила, что я умный, но Альма был её надеждой, её любимчиком, её гордостью. Меня ещё покойный отец, король Геза[128], прочил в епископы, хотел отдать в руки жирных и противных боровов-монахов. Но не успел, умер.
Ох, мать, мать! Ты не понимала одного: прекрасный твой Альма был равнодушен к твоей ласке. Видел, Дмитр, ведь он не скорбел там, у гроба, всё смотрел на меня и повторял мои движения, мои слова, мою молитву. У него один ветер в голове, он и латиницу-то едва осилил. Скачки, жёнки, утехи ратные – ничего больше.
…Я тебе скажу как другу… Хотя, зачем я всё это говорю? Но ладно. Если стану королём, постараюсь избавиться от Альмы. Но, чтобы взойти на трон, нужна поддержка влиятельных людей. Поэтому мы и едем в гости к зловредным монахам. Ты их тоже недолюбливаешь, Дмитр. Да, ты ведь греческой веры, православный. Могу с тобой спорить часами, до хрипоты, что наша латинская вера лучше, что Христа мы любим сильнее, но какой в этом толк?
Коломан на мгновение замолчал. Они остановили коней посреди леса, изо рта шёл пар, лёгкий туман стлался в низине над мёрзлой землёй.
– Спешиваемся. – Королевич спрыгнул с коня наземь. – Ты видишь. Я научился обходиться без слуги. И хромаю меньше в последнее время. Достань из сумы жбан с ракией[129]. Белая болгарская ракия. Жжёт, как огнём. Что бы сказала мать? «Ты стал пить, Коломан. Ты как твой дед, Изяслав, излиха слаб к вину». Хотя это далеко не так. Да, Дмитр, ты знал моего деда?
– Нет, крулевич. Не видал ни единого разу. Да ить и умер он задолго до моего рождения.
– Ну, тогда дядьку Всеволода. Уж его-то точно. Помянем заодно и его, усопшего! – Коломан взял из рук Тальца жбан и сделал два больших глотка.
– Горло дерёт! – Он поморщился, передёрнул плечами и вытер усы. – Крепкая ракия. На, испробуй. Ну, как тебе?
– Добро. Насквозь всего пробирает.
– Кого ещё помянем? Красавицу Кунигунду-Ирину[130], графиню мейсенскую, вдову Ярополка Волынского! Ну нет, она жива-здорова, во второй раз вышла замуж, за графа Куно Нортхеймского! Недолго горевала! Юдиту[131], жену Германа Польского, вот кого помянем. Умерла почти сразу после родов! А так была красива!
Коломан выпил ещё и ещё и стал, шатаясь, ходить вокруг лошадей, тряся жбаном, как кадилом.
– Крулевич, что с тобою? – Талец не на шутку перепугался.
– Со мной? – Коломан говорил заплетающимся языком, глаз его затуманился, он едва держался на ногах. – Ничего. Хмель в голову. Анастасия сказала… Королева Анастасия[132]… Не завидуй чужой красоте… Она умная… Она мне как мать… Тоже русская княжна… Ярославна… Смотри… Королева Юдита умерла… А Фелиция жива… Красота увядает… Безобразие цепляется за жизнь… Как колючка… О, Кирие элейсон! Что я тут наплёл?! Дмитр, поедем… Вези меня к бенедиктинцам… Там заночуем… А утром в путь… Нас будут искать… Пошли монаха сказать… В Альба-Регию…
Талец погрузил подвыпившего королевича на коня. Сухой и маленький Коломан оказался лёгок, Талец поднял его на руки без труда, но, боясь ненароком причинить боль этому уродливому отпрыску угорских и русских княжеских кровей, долго и осторожно всаживал его в седло.
«Да, хороши будем мы пред братьями-бенедиктинцами, Нет, не мочно[133] туда езжать. Поворотим обратно, в Альба-Регию». – Талец сел на коня позади Коломана, а второго скакуна привязал за повод к первому.
– Вот тако и поскачем, с поводным конём. Ну, наперёд! Пошли, коняки!
Медленно и важно, гулко барабаня копытами по твёрдой холодной земле, скакуны вышагивали по вечернему зимнему лесу.
Безлюдно и тихо было в лесу, ни человечьего голоса не раздавалось, ни крика птицы, ни волчьего воя, ни рёва шатуна-медведя.
Морозный воздух, свежий, прозрачный, чистый, казался подобным хрупкому ломкому стеклу: дунешь, и растрескается, зазвенит, разлетится на тысячи мелких осколков.
В темнеющем высоком небе зажглась первая звезда. Талец, вскинув вверх голову, задумался. По гладкому челу его пробежали бороздки морщин.
Вот уже более десятка лет он тут, в земле угров. Он стал воеводой, стяжал ратную славу не в одной битве, ходил с королём Ласло покорять Славонию, воевал с половцами, видел Нитру[134], Аграм[135], Белград. В Эстергоме выстроил он большой каменный дом со слюдяными окнами и теремными стрельчатыми башенками, его ценят и уважают, тайно ненавидят и боятся, ему завидуют.