Первый раз, когда я услышал голос из-под земли, был осенью того же года, в котором умерла мама. Зимой и летом я редко приходил к ней, но осень напомнила о маме. В тот раз со мной пришли две мамины подруги и какие-то её знакомые с работы.
Я провёл три часа у могилы, почти не двигаясь с места. Сидел на лавочке и смотрел на камень из мраморной крошки и мамину фотографию. Деревья надели жёлтые платья, и я думал о том, что осенью люди впадают в меланхолию и часто принимают решение, стоит ли дальше тянуть лямку или пришла пора оборвать нить Ариадны. Возрастает процент самоубийств, и природа засыпает покончивших собой бледными листьями.
В четырнадцатом веке, следуя заповеди «не убий», Триединский собор официально признал самоубийство убийством. Трупы суицидентов подвергали различным пыткам. Тела их вешали за ноги на центральных улицах, закапывали на перекрёстках с вбитым в сердце колом, точно вампиров, с позором хоронили с падалью и дошли до того, что стали выкапывать из могил трупы людей, только лишь подозреваемых в «преступлении». По уголовному положению Людовика XIV, тела самоубийц таскали на плетёнках по улицам лицом вниз, затем вешали, после чего бросали на живодёрню.
Самоубийцы вызывают уважение и одновременно непонимание. Мало кто решится добровольно прервать свою жизнь, какой бы невыносимой она ни была. Вряд ли самоубийство – это слабость. Может быть, и не проявление стойкой силы воли, конечно. Но кто из вас решится наложить на себя руки? Впрочем, вы уже покойники. Те, кто со мной ведут беседы, – настоящие, живые, а большинство тех, кого я встречаю на улице, удивительно мертвы. Вы, кому интересен только телевизионный экран, и вы, работающие в поте лица, и вы, обворовывающие тех, кто работает, – все вы покойники. Ходите по людным улицам, задевая друг друга плечами, теснитесь в автобусах, толкаетесь в метро, дети больших городов и пасынки маленьких. Квадрат экрана даёт иллюзию общения. А кто неудачно покончил с собой, того казнить. В девятнадцатом веке англичанин, неудачно перерезавший себе горло, был показательно повешен. Его тело, болтавшееся на верёвке, напоминало людям о том, что и после смерти не наступит свобода.
Холод осени отрезвляет. Мысли становятся чистыми и прозрачными, мир умирает и хорошеет. Красится жёлтыми погребальными красками, размазывает воронье карканье под глазами вместо теней, подводит губы мутными лужами, одевается в туман, натягивает на руки с длинными ногтями перчатки из бело-серых облаков, ложится в усыпальницу неба и разговаривает с тобой.
Деревья осенью просятся на руки и ластятся к небесам.
На нашем кладбище полно деревьев. Они окружают могилы со всех сторон, подпирают ограды, пускают корни в давно зарытые гробы, высасывают мёртвую плоть из земли и тянутся ввысь. Огромные, высокие деревья с лапами-ветками. Их нельзя срубать, потому что даже если упадёт одно дерево, оно разрушит сразу пару десятков захоронений. Страшно подумать о том, что будет, начни деревья падать одно за другим.
Листья опускались на могилу мамы и лавку, на которой ютился я. Моросило. В ушах гудело.
Мамины подруги давно покинули меня, оставив наедине с пеплом бумаги воспоминаний: о том, как с братом и отцом мы ездили на рыбалку, как дурачились, парились в бане. Как подолгу с мамой сидели на кухне, оставшись одни после смерти обоих, и размышляли о них. Как ездили отдыхать летом на юг. Тогда я был совсем маленький – о юге у меня сохранились только размытые годами картинки. Холодное мороженое и горячий кофе на втором этаже гостиницы, Чёрное море и свет, отовсюду яркий свет.
И я бы долго ещё упивался ностальгией, но утром будильник разбудит меня и отправит на работу, а перед ней надо выспаться, чтобы не клевать носом на ходу.
Интересно, как быстро бы меня уволили, узнав, что я мечтаю о смерти. Или пожалели бы? Вряд ли бы кому-то понравился рассказ о том, как я выл на луну и спал на снегу в огороде.
Я не стал дожидаться особого приглашения, сам написал заявление и устроился сторожем в детский сад, где и работал до прошлого года. Воспитатели и директор не знали, почему молодой парень с высшим образованием ночует в саду, получая копейки. Они были уверены, что кроме сторожа, у меня есть постоянная работа. Они даже думали, что у меня есть семья, и спрашивали: «Ну что, когда своего приведёшь?» Я пожимал плечами.
Мне противны живые люди из-за их мертвенности друг к другу. Но только взрослые. Дети не знакомы с равнодушием. Они вырастут и станут такими же, как их родители, но пока они дети, они святые. И чем меньше дети, тем они чище. А единственный способ вырваться из взрослого мира – как можно больше времени проводить в окружении детей.
Я почти не вижу их. Когда прихожу на смену, детей забирают домой, а ухожу, когда приводят. Но у меня есть шанс всю ночь напролёт находиться в атмосфере детства.
Я брожу по группам и разглядываю игрушечного размера столики и коврики, горки и велосипеды. Кручу в руках поделки из пластилина и картона, рассматриваю смешные, простодушные рисунки. Хотите настоящее добро? Посмотрите на кривые лучи жёлтого солнца, забавные квадраты-дома с треугольными крышами, прутики-травинки, нарисованные детской рукой.
У детей нет наших правил: где врать, а где молчать.
Но до поры до времени. Дети наблюдают за нами, копируют наше поведение, и однажды в них появляется гниль; она разрастается, ползёт по рукам и ногам, заполняет собой маленькие тела. Дети взрослеют, становятся хитрее и превращаются в монстров. Не гусеница становится бабочкой, а наоборот: бабочка бросает крылья и учится ползать по земле.
Это была десятилетняя девочка. Она звала меня тонким, еле слышным голосом.
Я покинул ограду маминой могилы, закрыл калитку, привязал её тряпкой, чтобы она не открывалась, и побрёл по тропинке из листьев. Мимо деревянных крестов и поднятых на дыбы камней, мимо железных памятников и мраморных, мимо стариков и молодых, недавних и старых захоронений, трагичных и не очень судеб.
Я разглядывал кроссовки. Влажная трава цеплялась за ноги, брюки промокли от неё до колен. Земля, железо и камни, индустриальный мегаполис для мёртвых. Потусторонний город со своими жилищами, дверями и проблемами. Только стучаться ни к кому не надо, заходи к любому. Все будут рады. Заходи, заходи, заходи, заходи. По-мо-ги-те!..
Я остановился. Прислушался. Колыханье листьев и дробь дождя. Дождь не может просить о помощи. Листья тоже.
– По-мо-ги-те! – тонкий детский голос. – По-мо-ги-те мне!..
Оглянулся вокруг.
– Кто здесь? – просипел я. – Кто здесь? – повторил громче и уверенней.
– По-мо-ги-те!..
– Ты кто?
Чуть ниже груди затрепетала паника. Ноги сами собой ускорили шаг. Но я не могу бежать от человека, который просит о помощи. А если это не человек? Чур меня.
Плюнул через левое плечо три раза и постучал по сосне.
– По-мо-ги-те!..
Я остановился, глубоко вдохнул и, стараясь говорить как можно спокойней, спросил:
– Ты где?
– Здесь, – сдавленный детский шёпот.
Ребёнок, это ребёнок, точно.
– Где здесь? – оглянулся по сторонам.
Долгая пауза. Моросящий дождь, вокруг – деревья, они смотрят на меня, хмурят брови-ветки, обступают со всех сторон, о чём-то шепчутся между собой. Обо мне. Слева, справа, спереди, сзади, на десять шагов вперёд и назад, везде, куда бы я ни обратил взор, – могилы. И голос. Тихий детский голос:
– Под землёй.
Под-зем-лёй. Эхо: ой-ой-ой. Из правого уха в левое: ой-ой-ой. Ой – в левое ухо, отскакивает и бьётся о правое.
Как в фильмах ужасов. Под-зем-лёй. Под землёй трупы. Они рвут на части живую плоть и глотают её. Они скалят зубы и тянут к тебе скрюченные пальцы.
Но я слышал о том, как люди впадали в летаргический сон, как их хоронили заживо. Когда вскрывали могилу Гоголя, обнаружили, что он лежит лицом вниз. Покойник вряд ли бы перевернулся со спины на живот. Жуткая смерть.
А что, если здесь такой же случай?
– Где ты?
– Здесь, – справа от меня.