– Привет, – послышался голос. – Это Сергей Леонидович. Узнал?
– Конечно!
– Совсем друзей стал забывать, – добродушно попенял голос.
– Дела…
– Да знаем, знаем, какие у тебя дела. Зашел бы!
– Когда?
– Да хоть завтра.
– Куда?
– В нумера.
– Зайду.
– Буду ждать тебя часиков в пять. И захвати с собой это… Что там твой новый друг накорябал?
– Роман.
– Вот – роман и захвати. Друга пока не надо… Ждем тебя, парень!
Я положил трубку. Что ж, рано или поздно это должно случиться. Пусть лучше рано. Сергей Леонидович был майором КГБ и курировал Союз писателей…
10. Вранье без романа
Когда мы воротились домой, Витек, обалдевший от обилия свежих впечатлений, завалился спать, а я целенаправленно хватил пятьдесят граммов «амораловки» и сел за историю Кировской районной пионерской организации: аванс я уже проел, но под расчет, кроме денег, мне пообещали еще и бесплатную путевку в хороший санаторий. Работа шла быстро: если порядочный современный прозаик черпает основную информацию из двухтомника «Мифы и легенды народов мира», то я извлекал оную из выданных мне заказчиками копий отчетов о проделанной работе. Сухие цифры о среднем привесе пионеров за летне-оздоровительный период и списки идейно-воспитательных мероприятий я расцвечивал своими личными воспоминаниями о незабвенном пионерском детстве, проведенном в лагере «Дружба», принадлежавшем макаронной фабрике и располагавшемся неподалеку от железнодорожной станции Востряково, на берегу речки со странным названием Рожайка. Единственное, что мне не удалось использовать в этом почти художественном тексте, так это мои сладкие воспоминания о случившемся именно в позднепионерский период жизни первом, внезапном всплеске моего подросткового либидо… А это как всплеск испуганного гадкого утенка, с шумом взлетевшего с озерной глади и еще не осознавшего своего превращения в большого похотливого белого лебедя. (Заковыристо, но запомнить!)
Я в ту пору уже писал стихи, чем и покорил вожатую Таю, которая была старше меня на космогоническое количество лет – пять или шесть. Мне – четырнадцать, ей – под двадцать. Я помню, как мы после отбоя сидели в зарослях золотых шаров, только что распустившихся и возвестивших таким головокружительным образом о неминуемой осени. Я читал ей свои свежие, сочиненные под казенным пионерским одеялом стихи:
Чего же ты хочешь, женщина?
Чего же ты хочешь, женщина?
В моем интеллекте трещина —
Трещина поперек!
Из этой зияющей трещины
В глаза восхищенной женщины
Капает, капает, капает
Самый бесценный сок…
А руки дрожат от жадности,
Глаза потемнели от ярости,
А губы все тянутся, тянутся
В погоне за самым большим —
За тем, что хранится бережно,
О чем вспоминают набожно,
Что цвета кроваво-радужного, —
Так вот чего губы хотят!!!
И тянутся, тянутся – к трещине,
Все ближе, и ближе, и ближе…
Чего же ты хочешь, женщина?
Не любви же?..
Наверное, благодаря именно этим стихам мне удалось невозможное – я умудрился поцеловать вожатую Таю в крепко сжатые, пахнущие ароматическим вазелином губы. После этого она заплакала и сказала мне, что я очень хороший и талантливый мальчик, но она любит другого – физрука Сашу, накачанного прыщавого парня, щедро раздававшего подзатыльники зазевавшимся пионерам.
Я навел справки у осведомленных товарищей по палате и выяснил: после первой же вожатской вечеринки негодяй лишил Таю невинности, которая, вероятно, уже тяготила бедную девушку. Об этом он с удовольствием рассказывал всем, даже старшим пионерам. Услышав эту историю, я быстро охладел к Тае, подобно тому как романисты прошлого века непременно охладевали к своим героиням, если те утрачивали целомудрие до обязательной свадьбы, да еще не в объятиях главного героя, а какого-нибудь эпизодического проходимца…
Но стихотворение осталось, я долго считал его своей творческой вершиной и охотно в течение нескольких лет читал при каждом удобном случае, будучи уже студентом и тусуясь в компаниях таких же молодых поэтов. Это продолжалось до тех пор, пока однажды на одной из таких тусовок не появился начинающий критик Любин-Любченко – длинноволосый юноша с масленой улыбкой. И он, странно приобняв меня, заявил, что покуда еще не встречал в поэзии более точного и свежего описания орального секса. Я взглянул на свой шедевр осознанным взором и с тех пор никогда его больше на людях не читал.
Работа шла – спасибо «амораловке» – споро, и я лихо добрался до того места, когда пионеры-кировцы одержали внушительную победу на всесоюзном соревновании 1954 года, собрав самое большое количество металлолома для целинных комбайнов, – кстати, после этого созидательного налета ничего металлического в Кировском районе нельзя было обнаружить даже с помощью миноискателя. Но зато к мерзнувшим в брезентовых палатках героям залежных земель отправились сделанные из этого железа комбайны и тракторы с трафаретными надписями: «Пашите, герои!» Думаю, лет через пять металлические обломки этих сельхозагрегатов собирала уже целинная пионерия, так как все следующее десятилетие на всесоюзных соревнованиях неизменно побеждали именно дети Казахстана, что, кстати, непосредственно сказалось на нынешней бронетанковой мощи суверенной Казахской Республики.
В этом месте я решил отдохнуть, тем более что мне нужно было как-то прореагировать на навязчивое желание общественности получить для ознакомления роман моего Витька. Нет, я все-таки правильно сделал, что объявил его мастером крупной прозаической формы, – стихи все время просят почитать. Роман же совсем другое дело. Опыт показывает: люди, как правило, успокаиваются, получив в руки увесистую папку – символ каторжного труда прозаика, и даже тесемок не развязывают…
Я полез на антресоли и достал оттуда шесть пустых красных папок, упакованных еще по-фабричному, вставленных одна в другую, как персонажи романов маркиза де Сада. Папки сохранились у меня с тех времен, когда я лет шесть назад служил в многотиражке 4-го автокомбината, называвшейся «За образцовый рейс». Работа была нудная: бесконечные заметки про езду без нарушений и дорожно-транспортных происшествий, про экономию горюче-смазочных материалов, иногда – портретный очерк, начинавшийся обычно словами: «Широкой мозолистой, испачканной в масле ладонью он потер свое усталое доброе лицо и – неожиданно – улыбнулся…» Один раз в квартал редактор выписывал на весь строчащий коллектив канцтовары, которые мы – четыре сотрудника – тут же по-братски делили между собой и уносили по домам, поэтому в редакции никогда нельзя было найти ни карандаша, ни чистого обрывка бумаги.
Итак, я достал с антресолей полдюжины папок и столько же стандартных упаковок машинописной бумаги – по пятьсот листов в пачке. Разорвав пачки и разъяв папки, я вложил в каждую папку по пятьсот чистых страниц и туго завязал тесемки трогательными бантиками. Теперь предстояло самое главное. Я вырезал из бумаги шесть квадратиков, размером с поздравительную открытку, и разложил их перед собой: роману нужно было дать название, а это – дело непростое. Например, назови я роман «Сквозь зори» – и литературная судьба Витька окончилась бы, не начавшись, ибо его сразу объявили бы бесцветным новобранцем многочисленного отряда писателей, воспевающих нашу социалистическую действительность. Напиши я на этих квадратиках непонятное мне самому слово «Затеси» – и Акашин мгновенно будет причислен к ватаге писателей-деревенщиков, что само по себе неплохо, но ни один уважающий себя эстет не подаст ему даже мизинца, а в свете моих стратегических планов это никуда не годилось. Заголовок «И плюя на алтарь…», конечно, сразу же сделает Витька видной фигурой среди чистоплюев-постмодернистов, но тогда ни один уважающий себя писатель-деревенщик, а тем более соцреалист, рядом с ним на собрании не сядет! Это тоже нарушало мои виды на Витькину литературную будущность…