Между прочим, и в практическом бытии мы имеем такую же самую стилизацию. Я говорил сначала: «фарт», «запрет», «везенье», «невезенье». В дальнейшем развитии мы имеем так: с одной стороны, вплоть до современности сохраняется «фарт», «не везет», амулеты, например амулет авиатора, который имеет у себя заткнутого за крыло аэроплана маскота-идольчика[31]. Попробуйте представить себе авиатора, который постоянно может слететь вниз и разбиться, и вы поймете, что, очевидно, ему без амулета жить нельзя. С другой стороны, есть такая стилизация: «фарт», «неудача», «удача», у русских северных народностей, у чукоч – урос. Урос – это есть такое невезенье, что если человек вступил в полосу неудач, то что бы он ни делал, ему хорошо не будет. Эта форма (урос, неудача) – элементарная. Далее появляются олицетворенные формы, когда эта самая неудача имеет характер сологубовской «Недотыкомки», такого нападающего зверька, зверя-неудачу. Который заставляет сбиваться вас с правильного пути. В дальнейшем мы имеем стилизацию такую, имеем, например, русское «горе-злосчастье». По русским песням и преданьям, это есть какое-то полусущество, полудух, который сидит где-то на дереве и, когда едет человек, он прыгает на плечи или сзади, и от него не отвяжешься. Вы видите, что, с одной стороны, подход олицетворенный, а с другой стороны – подход стилистический.
Наконец, последняя стилизация – судьба. Судьба – это нечто такое, что раз навсегда установлено опять-таки неопределенное. Что такое судьба, где судьба и как судьба – вы себе не представляете. И эта судьба, как вы знаете, стоит и над богами, и над людьми. В греческой мифологии боги были подчинены судьбе точно так же, как и люди.
Таким образом, вы видите, что эта конечная стилизация, которая идет от фарта, от табу к судьбе, есть практическая форма стилизации, такая же самая, которая идет от первичного восприятия, от мана, к общему стилизованному представлению мира как целого.
Между прочим, мироощущение мана – это есть первичное мироощущение не враждебное человеку. Оно, в отличие от более поздних форм религии, имеет характер радостный и бодрый. В дальнейшем в религии появляются злые духи, духи болезни, шаманство, магия, построенные на элементах ужаса и зла. Первоначальное же представление религии более или менее благое. В человеке кипят силы, и он чувствует такую же силу, кипящую в природе. Это ощущение дало ему вечную бодрость, и оттого ощущение мана – радостное, благое и дружественное человеку. Отсюда вытекает новый поразительный факт: мана – это вечная жизнь, смерть несовместима со стадией мана. И мы с изумлением находим, что для первобытного человека все эти мироощущения смерти не существуют. А если и существует, то это не естественная смерть, а случайная, насильственная.
Я сказал, что естественной смерти для обезьян и вообще травоядных нет. Для первобытного человека она есть, только он не хочет с ней мириться даже в состоянии более позднего анимизма. Активная природа человека не допускает пустоты, не допускает естественного перехода в небытие. По представлению первобытного человека, смерть – это есть смерть насильственная – убийство, совершенное врагом зримым или незримым. И многие народы всякую смерть приписывают магическим действиям колдунов, и когда человек умирает, ищут среди его врагов колдуна. Например, целый ряд американских племен ведут непрерывные войны, потому что в каждой смерти обвиняют чужого колдуна и мстят за умершего. Таким образом, на основании непризнания естественной смерти они ведут между собой непрерывные войны. Такими же виновниками смерти являются духи-убийцы, которые равносильны злым шаманам и поражают человека незримыми мечами.
Последним является Смерть с большой буквы: скелет с косой, телесный образ, с телесным естеством и оружием в руках.
Из дальнейшего анализа фольклора вы увидите, что представление смерти есть представление позднее, а не раннее. Фольклор первобытных народов изобилует рассказами о том, как смерть явилась в человечество и стала убивать, и о том, как сильный человек осилил смерть: взял ее в плен, завязал в мешок, повесил коптиться над огнем или уговорил ее сунуть руку в расщеп дубового пня, вышиб клин, и смерть завязла в расщепе. После того люди перестали умирать, и их стало слишком много, как будто комаров. В конце концов смерть освобождается. Чаще всего ее освобождает сам колдун, устрашившись многолюдства.
Такие рассказы мы встречаем у чукоч, у эскимосов и папуасов.
В русском варианте место колдуна занимает солдат. Смерть пришла убить его, а он хитростью заманивает смерть в мешок, накрепко завязывает его и вешает коптиться над огнем. Смерть просится наружу и зарекается трогать православных, но солдат ей не верит. В конце концов смерть все же выходит на свободу.
В другом русском варианте (по-видимому, более древнем) мы находим следующее: «Солдат, посадив смерть в торбу, взвалил ее на плечи и пошел в леса брянские, дремучие. Пришел и повесил эту торбу на горькой осине, на самой вершине, а сам воротился домой. С той поры не стал народ помирать: рожаться – рожается, а не помирает! Вот прошло много лет, солдат все торбы не снимает. И случилось ему идти по городу. Идет, а навстречу ему эдакая древняя старушка: в которую сторону подует ветер, в ту сторону и валится. “Вишь, какая старуха! – сказал солдат. – Чай, давно уж помирать пора!” – “Да, батюшка! – отвечает старушка. – Мне давно помереть пора – еще в тое время, как посадил ты Смерть в торбу, оставалось всего житья моего на белом свете один только час. Я бы и рада на покой, да без Смерти земля не примает…” – и тогда солдат выпустил смерть».
В третьем варианте солдат Иван послал смерть вместо старых людей ходить по лесам и три года точить самые старые дубы, вместо молодых людей три года точить молодые дубы и вместо малых детей три года глодать самые малые дубки. Таким образом солдат спасает от смерти своих родителей, своих братьев и своих племянников.
По этим рассказам смерть является представлением поздним, но и явлением, непобедимым шаманскими силами. Активность первобытного человека отталкивала смерть. У него был только инстинктивный страх перед невидимым, такой же самый страх перед убийством, какой существует у многих крупных животных (например, лошадей, быков и так далее).
Сейчас мы перейдем к довольно любопытному наблюдению. Вам, вероятно, известен следующий силлогизм: «Все люди смертны, Иван – человек, следовательно, Иван смертен». Это считается образцом силлогизма. Наше сознание из этого закона смерти не знает исключений. Тем не менее оказывается, что это утверждение, столь нам знакомое, первобытному сознанию почти совершенно недоступно. Об этом свидетельствует знаменитый этнограф Карл фон Штейн, занимавшийся этнографией Южной Америки и составлявший с помощью своего переводчика простейшие вокабулы на языке бакаири – народа Бразилии. Он стал переводить фразы из немецкой грамматики и дошел до этого силлогизма: «Все люди смертны и т. д.» и к крайнему своему изумлению увидел, что этот силлогизм непонятен даже бывалому индейцу-переводчику. Переводчик говорил, что смерть – сила внешняя, влияние злого, враждебного духа, а если не будет духов, никто не будет народ трогать, то люди никогда не умрут. А поэтому надо написать так: «Все люди бессмертны, то же самое и Иван, он тоже никогда не умрет и будет жить неопределенно долгое время». В конце концов, когда все-таки этнограф хотел перевести, перевели они так, взяв вместо подхода философского – фактический: «Я умираю, мы умираем, часто бывает, что люди умирают».
Вы видите, какое здесь глубокое непризнание смерти не только волевое, но и фактическое.
Надо сказать, что мы все такое волевое непризнание смерти имеем. Как я уже говорил в прошлый раз, мы не только не хотим умирать, но фактически признаем себя бессмертными, и каждое наше действие есть действие как будто бы мы бессмертны. Я возьму пример личный. Вот я с утра до вечера занимаюсь с вами, в то время как я мог бы отойти от этого и отдыхать. Не думайте, что здесь есть какое-то самопожертвование. Я делаю это потому, что во мне жив еще принцип жизни, а жизненный принцип по существу бессмертен, он строится без конца. Таким образом, я работаю не для славы науки и человечества, а просто потому, что таков уж принцип жизни.