Подавленная какой-то неземной интеллигентностью новой педагогички, бабка кротко вытерла рукой усатый рот и бросила готовно:
– Счас!
Приволокла целое беремя колотых дров, часть покидала в топку, часть оставила внизу, на широком металлическом листе, постеленном на пол, чтобы вылетающие угли не прожигали дерево, потом поклонилась классу:
– Ежели еще понадоблюсь, Нин Петровна, зови!
В печке тем временем грелись, набухали силой охотничьи патроны. Когда дровишки разгорелись, ахнул первый выстрел, из-за чугунной дверцы вылетел сноп искр, смел несколько девчонок, сидевших с краю парт, поближе к теплу – они любили греться (как, впрочем, и Нина Петровна), – следом ударил второй, спаренный, как на охоте, из двух стволов сразу, – вынес саму дверцу, тяжелую, успевшую стать горячей, а потом последовал и третий, тоже спаренный, он заставил печку выплюнуть в класс все дрова.
Что тут поднялось! Началась срочная эвакуация класса. Как в войну. Дым, вопли, плач, крики. Слезы, визг – все вместе. Чуть не сгорели. Шайдуков думал, что никто не дознается, не вычислит виновников, но директор школы Кирьянов – опытный следопыт, пограничник до войны и разведчик в годы войны, вычислил довольно легко, извлек виновников за уши на свет Божий и на педагогическом совете настоял на исключении Шайдукова и Парусникова из школы.
Принять потом в школу, конечно, принял, но заставил «народных мстителей» изрядно похныкать – зады у тех были полосатыми от родительских наук, кожа слезала скрутками, как обгорелая от солнца тонкая шкурка на плечах.
Кирьянова уже нет в живых – много лет спустя после сорок пятого года догнала война, уже сгнил директор в могиле, а вот бабка Зинаида еще жива – древняя очень и глухая, как пень, но живая; Нина Петровна тоже помаленьку небо коптит, преподает в школе, совсем беззубая, правда, стала и вширь раздалась – в двери не входит совсем, протискивается только боком.
Были и еще проделки у них с Семеном, – все при том же Кирьянове, но из всех проступков смекалистый, хваткий директор сумел раскрыть только один и снова исключил Шайдукова и Парусникова из школы.
Давно это было, так давно, что и вспоминать об этом уже неприлично, и если бы не Семен, участковый уполномоченный Шайдуков вряд ли бы вспомнил свое прошлое.
Он насупился, запустил пальцы в короткие жесткие волосы, поскреб – внутри у него шевельнулась горячая тяжесть, будто Шайдуков съел что-то несвежее, да еще неожиданно свело левое плечо. Левое – это плохо, слева находится сердце.
Значит, у него начало болеть сердце – вспомнил про прошлое, про Парусникова, про хулиганские проделки в школе – оно и заныло.
И вот Сеня Парусников пропал, ушел в тайгу мыть золото и не вернулся.
В голове сделалось шумно – Шайдуков размяк, расчувствовался, – хоть и нет сноса человеку, материал, из которого он слеплен, много прочнее железа, а хандра берет, проедает дырки, вызывает слезы и тоску. Из старого шкафа, помнившего, наверное, времена Алексея Тишайшего – очень древний был шкаф, – Шайдуков достал толстый альбом в немодной плюшевой обложке, открыл.
Почти в каждый лист альбома были вклеены фотоснимки, где он был сфотографирован вместе с Семеном – то в школе, за партой, то у речки с удочками в руках, то вдвоем в обнимку, с ружьями и собаками под заснеженными соснами, то с большим тайменем одного с ними роста – еле-еле удерживали его вдвоем, пыжились, но держать такого тайменя – одно удовольствие, наслаждение, это было видно по их натуженным довольным физиономиям, хотя такого дядю выводить, усмирять в воде, а потом, подпихивая пузом, тащить на берег, – это мука, очень сложная штукенция… Это все равно что выиграть малую войну где-нибудь в районе Карибского моря или Персидского залива.
Вот крупная фотография Парусникова, на обороте есть дарственная надпись, Шайдукову захотелось ее прочитать, но отклеивать снимок от листа он не стал, вместо этого вгляделся в Семеново лицо. Тонкое, насмешливое, с крупным ртом и умными глазами, посаженными под самую лобную кость, – Семен преданно смотрел со снимка на Шайдукова и молчал.
– Ох-хо! – вздохнул Шайдуков и с гулким пистолетным хлопком закрыл альбом: достал его Семен этим немым взглядом.
– Петрович, ты когда спать будешь ложиться? – спросила его жена. Громкий хлопок встревожил ее. – Ты ведь завтра в тайгу собрался. Или не собрался? А?
– Собрался, – нехотя проговорил Шайдуков, быстро разделся и с ходу нырнул под одеяло. Позвал жену: – Иди сюда!
Он вышел, когда солнце еще только думало просыпаться, серый восход застилали комариные тучи, от их тонкой нервной звени можно было оглохнуть – комары издавали звук такой же назойливый и звонкий, как цикады на юге, по писклявоголосым очень хотелось садануть из ружья, спалить противное шевелящееся облако, но одно облако спалишь, а полсотни других останется, навалится дружной кучей и начнет есть… Очень любят комары это дело.
– Тьфу!
Подбросил на плече рюкзак, поправил ружье и болотоходы, оглянулся на дом, где в темном провале двери застыла жена, одетая во все белое, похожая на фигуру со старинной картинки, призывно поднял руку.
Жена в ответ также подняла руку, сделала это молча, и у Шайдукова вновь, как и вчера, защемило сердце. Ближе и роднее жены у него не было человека.
Над ним остро, опасно звенели комары, тихо плыл белесый, ставший совсем прозрачным, будто легкий папиросный дым, угасающий месяц, сквозь серую жижу просыпающегося утра попыталось просочиться сонное солнце, но попытка была бесполезной – что-то придавило светило и не давало ему возможности подняться.
Поиски в тайге почти ничего не дали Шайдукову – обнаружил только две стоянки золотоискателей – старые, возможно, сооруженные одним и тем же человеком, да кротиные норы речного мусора по берегам старательского ручья, – все это было тщательно перебрано, прощупано человеком, пальцы обследовали каждый камешек, каждый предмет… Шайдуков покачал головой:
– Будто землеройка прошла, ничего не пропустила. – Постоял около одной из куч, посомневался: – А стоит ли золото тех денег и тех нервов, которые человек тратит на него? А? – оглядел редкий, растущий вкривь-вкось лесок по обе стороны ручья и ни к какому выводу не пришел.
Почва для леса здесь была нехорошая, скудная, снизу корни подтачивает болотный гной – на трясину, смрадные бочаги и провалы было брошено земляное одеяло, на котором выросла невысокая шерсть – в основном худосочные сосенки, среди которых кое-где поднимались вверх коричневые березовые свечки, но этих свечек было раз-два – и обчелся, росла в основном сосна, да еще кое-где лиственницы. Как только корни добираются до нижнего слоя одеяла, так деревья погибают.
Живут они очень недолго – десять – двенадцать лет. В общем, короток их срок… Шайдуков вздохнул. Снова окинул взглядом перелопаченные горы породы и сделал вывод, который не смог сделать несколько минут назад:
– Нет, не стоит.
Он уже шел обратно – истекал третий день его «командировки», Шайдуков опаздывал на половину суток, жена была права, утверждая, что он неуправляемый, непредсказуемый, говорит одно, делает другое, получается третье, – не уложился он в срок и теперь чувствовал себя виноватым, когда неожиданно ощутил сильный укол в спину. Явственный такой укол, не очень сильный, но приметный. И в затылок тоже что-то кольнуло.
Так бывает иногда, когда в спину кто-то целится из двухстволки, нащупывает низ левой лопатки ружейной мушкой, в таких случаях даже волосы на голове могут подняться дыбом, Шайдуков словно бы в рассеянной задумчивости, какая может стрястись с человеком, которого гложут заботы о бесцельном прозябании мира, замедлил шаг, потом и вовсе остановился, будто увидел редкостный цветок, повел плечами, освобождаясь от усталости и тяжести, и вдруг стремительно присел.
Развернулся в низкой, почти у самой земли стойки, описав вытянутой ногой круг, как циркулем, и выкинул вперед правую руку.
В руке у Шайдукова был пистолет. Он ткнул им в одну сторону – никого, другую – также никого, в следующий миг ему показалось, что в зелени молодого сосняка кто-то мелькнул, и он стремительно перекатился к сосняку. Пусто. Ну хотя бы птица какая-нибудь захлопала крыльями, либо зверек перепрыгнул через ствол поваленного дерева… Тогда что же мелькнуло, кто позвал его?