- Ты, Сания, будешь вот в таком, сиреневом. Тебе пойдет. Только юбка будет длиннее, не как тут, - тетя Гульзифа перелистывает страницу каталога и негодует: - Ай, ты только посмотри, как коротко, совсем стыд потеряли! Сделаем тебе прическу, наденешь хорошие часы, золото... Я тебе дам, на все время свадьбы. У родителей не проси, ты мне как дочка.
А мне нравится девушка на фотографии. У нее классные ноги, красивее даже, чем у меня. Не говоря уже о бедняжке Рамиле. Я беру карандаш и медленно заштриховываю тонкие бедра, идеально ровные коленки.
- Так хорошо, тетя Гульзифа?
Время тянется бесконечными нитями. Паутина, беззвучно разматывающаяся из брюшка зеленоватого паучка. Он торопливо приближается к столешнице. Откуда-то сверху. Может быть, прямо с самого неба, сквозь антенны, крышу и безукоризненно яркие, невыносимо скучные потолки. Если его сейчас не сдует сквозняком, все будет хорошо...
- Сания! Ты опять где-то витаешь! Ужас, какая ты рассеянная, что с тобой станет в этом мире, клянусь, я даже не знаю. Когда уже наконец и тебя выдадут замуж?
Каталог падает на стол, исчезает небесный паучок - а может, он мне просто привиделся? Ветер сбрасывает и расплескивает по полу отчаянно сопротивляющиеся бумажные листы, с оглушительным грохотом захлопывает дверь.
Тетя Гульзифа хватает свою и мою сумки и тащит меня на лестницу. Потом на улицу. В магазин, в автобус, в электричку, снова в автобус. Усталые и потные, мы выходим около дома. В пронзительно медленный летний вечер. У моего подъезда на скамейке развалился огромный кот. Рыжий, ленивый, пузатый. Как аквариумная золотая рыбка. А у соседнего - стоят Надим и Рамиля. Ее лицо слегка пополнело и будто светится изнутри, а волосы заплетены в одну гладкую косу.
Рамиля с матерью поднимаются по острым ступенькам. Их ноги совершенно одинаковой формы, даже странно, ведь они не ровесницы. И слишком толстые щиколотки... Я слышу, как Надим идет вслед за мной, но вдруг он оказывается рядом.
- Как у вас дела, Александра?
Рамиля оборачивается на звук его голоса и счастливо улыбается. Щеки ее раскраснелись, и она слегка запыхалась. Осталось всего два этажа. От Надима пахнет радугой. Волосы падают ему на лоб, черные и блестящие, и он неторопливо убирает их тонкими неровными пальцами. Белыми. Белые пальцы, белые пятнышки на ногтях, белая рубашка. И радуга. Время тянется еще медленней, останавливается, растворяется в теплой сиреневой истоме. Зеленоватые паучки в голубом небе плетут паутинки. Привычно разматываются кремовые шелковые нити. Тянутся, летят, опускаются к земле, где в миллионах домиков стоят миллионы аквариумов. И миллионы золотых рыбок глупо таращатся миллионами плоских глаз, хищно раскрывают миллионы крошечных ротиков. Остался один этаж. И еще один пролет. Последний.
- Рамиля говорит, что вы художница. Может быть, вы когда-нибудь покажете мне свои картины?
- Может быть, - отвечает кто-то моим голосом. И тут же начинает прощаться и отнекиваться. Ссылаться и оправдываться.
- Ну, тогда пока.
- Иди, доча, поздно уже. Завтра забегай.
- До свидания, Александра.
Я спускаюсь на несколько пролетов вниз и прислоняюсь к холодной стене. Передо мной расплывается выцарапанное по грязно-зеленой штукатурке неприличное слово. Наверное, это про меня.
***
Ветер швыряет в стекло растерзанные дождями листья. В октябре они совсем слабеют и не могут больше держаться за ветки. Оголенные деревья неожиданно оказываются черны и зловещи. В который раз я ловлю в себе это глупое удивление - под мягкой радостной зеленью скрывается изломанно застывшее, твердое! Я рисую тюльпаны на черном бархате. Выписываю блики на маленькой ракушке с ослепительной жемчужиной внутри. Когда створки раздвинуты, это значит, что ракушка умерла. Но ведь потом остается жемчужина.
На диване сидит Рамиля. С тех пор, как мои родители снова разъехались по командировкам, она торчит здесь каждое воскресенье. Поглаживает выпяченный живот и непрестанно боится. Боится всего на свете: дождя, ветра, простуды, зимы, осени, автоаварии, пожара, газа, землетрясения. Лицо у нее в шелушащихся пятнах, нос распух, а глаза то и дело наливаются слезами.
- А что, если он меня бросит? Что будет с моим ребенком! Ай, алла!
Ноздри Рамили дрожат, по щекам катятся свежие слезы. Покрасневшие пальцы суетливо движутся и посверкивают впившимся в кожу золотом.
- Санечка, я умру, обязательно умру! Мне так страшно.
Тетя Гульзифа тысячу раз говорила мне сразу отправлять ее домой. Но Рамиля не хочет оставаться по воскресеньям в доме Надима.
- Они опять все дома, и еще гости, и знаешь, эта апа... Я ее боюсь... Они хотят назвать моего сына Сирази, представляешь? В честь какого-то там покойного старого друга. А он... Он ничего не говорит. Может быть, он меня больше не любит? Что же будет с моим ребенком!
С громким треском ломается кисточка у меня в руке, и я кидаю половинки в коробку со старыми красками. На меня укоризненно смотрит измятый тюбик кадмия красного. Да нет, он смотрит в пустоту, ведь все краски в этой коробке давно закончились. Тюбики опустели, стали ненужными и умерли. Как ракушка. Съежились и окоченели. И ничего не видят и не чувствуют. Им хорошо. Или никак. А ветер все швыряет в стекло холодную грязную воду. Сирази...
- Миля, ну что плохого в этом имени?
- Я боюсь! Вдруг у меня родится какой-нибудь урод! Меня все проклянут. Я и так опозорилась - забеременела до свадьбы. И там апа... Она даже по-русски не говорит! И ты ко мне совсем не приходишь.
Это правда. Как же я могу... Да и зачем? Я вижу его в депо; он идет по двору и поднимает лицо к моему окну. У меня раскатываются по столу карандаши, рвется бумага, графики ускользают в ненужные стороны, вылезают за рамки, ползут разноцветными змейками. Воздух насыщен запахом радуги, он оглушает, кружит, уносит, и трудно оторвать взгляд от постылых стрелок настенных часов. Они замерли сонными рыбами и почти не двигаются.