Там, у лилии и птицы, царит безмолвие. Но что выражает это безмолвие? Оно выражает почтительность перед Богом в сознании, что только Он господствует во всем и лишь Ему принадлежат по праву мудрость и разум. И именно потому, что это безмолвие есть молчание благоговения перед Богом, есть, насколько это возможно в природе, поклонение Ему, потому это безмолвие столь торжественно. И потому что это безмолвие столь торжественно, человек в природе чувствует Бога – какое все-таки чудо, когда все молчит в почтительном благоговении перед Ним! Даже если Сам Он при этом не говорит, уже то, что все молчит перед Ним в почтительном благоговении, действует на тебя так, как если бы Он говорил.
Это безмолвие, царящее там, у лилии и птицы, может безо всякой помощи поэта помочь тебе научиться тому, чему научить тебя может только Евангелие: научиться понимать, что это серьезно и нужно всерьез воспринять то, что лилия и птица должны быть нашими учителями, что ты должен брать с них пример, учиться у них совершенно всерьез, что ты должен стать безмолвным, как лилия и птица.
Ведь то, что ты чувствуешь там, у лилии и птицы, – если ты понимаешь это правильно, не так, как грезящий поэт или как поэт, предоставляющий природе грезить о себе самой, – серьезно: ты чувствуешь, что ты перед Богом, – о чем в разговорах и общении с людьми чаще всего забывают. Ведь когда мы просто болтаем вдвоем, а тем более когда нас десять или еще больше, так просто забыть, что ты и я, мы вдвоем, или мы вдесятером – перед Богом. Но лилия, наш учитель, глубокомысленнее нас. Она вовсе не пытается с тобой заговорить, она молчит и этим молчанием хочет дать тебе знать, что ты перед Богом, чтобы ты вспомнил, что ты перед Богом – и что ты тоже должен всерьез и по-настоящему пребывать в безмолвии перед Богом.
И безмолвным перед Богом, как лилия и птица, ты должен стать. Ты не должен говорить: «Птице и лилии молчать легко, они ведь не умеют говорить»; ты не должен так говорить, ты вообще не должен ничего говорить, не должен ни в коей мере пытаться сделать для себя невозможным научиться молчать тем, что будешь нелепо и бессмысленно – вместо того чтобы всерьез замолчать – впутывать молчание в разговор, – быть может, делая его предметом разговора, так что от молчания при этом не остается ничего, но вместо него возникает разговор: о том, что значит молчать. Перед Богом ты не должен придавать себе больше важности, чем лилии и птице, – это следует уже из того, что ты – перед Богом, если ты всерьез и понастоящему предстоишь перед Ним. И чего бы ты ни желал сделать в мире, нет удивительнее подвига, чем этот: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и перед Богом не придавать самому себе больше важности, чем лилии и птице. И даже коли весь мир мал для того, чтобы вместить твои планы, если их развернуть, ты должен как у учителей учиться у лилии и птицы слагать все свои планы пред Богом в том, что занимает места меньше точки и создает шума меньше, чем самый малый пустяк: в молчании. И то, что казалось тебе смешным, на деле оказывается столь мучительно, как ничто другое: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и не придавать себе больше важности, чем придают себе лилия и птица в своих малых заботах.
Так обстоит дело, когда Евангельское слово о том, что лилия и птица должны стать нашими учителями, оказывается услышано всерьез. Иначе обстоит дело с поэтом, то есть с человеком, который как раз потому, что ему недостает серьезности, в безмолвии, царящем у лилии и птицы, сам не становится совершенно безмолвным – но становится поэтом. Пожалуй, именно поэтическая речь наиболее отличается от обычной человеческой речи; эта речь столь торжественна, что по сравнению с обычной человеческой речью она почти как безмолвие, но все же она – не безмолвие. Да и безмолвия ищет поэт не для того, чтобы самому прийти в молчание, но напротив – чтобы заговорить так, как говорят поэты. Там, в безмолвии, поэт мечтает о подвиге, которого, однако, он не совершает, – поэт ведь не герой; и он становится красноречив – быть может, потому-то и становится он красноречив, что он любит подвиг несчастной любовью, тогда как герой счастливо любит подвиг: то есть красноречивым делает его нужда, так же как поэтом его по сути делает недостаток, – он становится красноречив, и это его красноречие есть поэзия. Там, в безмолвии, он строит великие планы, как переделать и осчастливить весь мир, планы, которые никогда не станут реальностью, – нет, зато они станут поэзией. Там, в безмолвии, он лелеет свою боль, позволяя всему – да, даже учителя, птица и лилия, могут, вместо того чтобы его учить, служить ему в этом, – позволяя всему отзываться эхом на его боль; и это эхо боли и есть поэзия, ведь просто крик – это не поэзия, но бесконечное эхо крика уже само по себе – поэзия.
Так что в безмолвии, царящем у лилии, поэт не приходит в молчание – и почему? – именно потому, что он переворачивает верное отношение, делая себя более значимым по сравнению с лилией и птицей, и даже, мечтая о себе, ставит себе в заслугу то, что он, как это обычно называют, дает лилии и птице слово и речь, – вместо того чтобы стремиться самому научиться у лилии и птицы молчанию.
О, если бы удалось Евангелию с помощью лилии и птицы научить тебя, мой слушатель, серьезности, а меня – как сделать тебя совершенно безмолвным пред Богом! Чтобы ты в безмолвии смог забыть самого себя, забыть, как тебя зовут, забыть свое имя – знаменитое имя, жалкое имя, ничтожное имя, – для того чтобы в безмолвии молиться Богу: «Да святится имя Твое!» Чтобы ты в безмолвии смог забыть свои планы – огромные, всеохватывающие планы или скромные планы, касающиеся твоей жизни и твоего будущего, – чтобы в безмолвии молиться Богу: «Да приидет Царствие Твое!» Чтобы ты в безмолвии смог забыть свои хотения, свое своеволие – чтобы в безмолвии молиться Богу: «Да будет воля Твоя!» Да, если бы ты смог научиться у лилии и птицы быть совершенно безмолвным пред Богом, то в чем бы тогда не смогло помочь тебе Евангелие? – ведь тогда для тебя не было бы ничего невозможного. Если же Евангелие с помощью лилии и птицы научило тебя безмолвию, то что остается такого, в чем оно уже не помогло бы тебе?! Ведь как сказано, что начало мудрости – страх Божий, так и начало страха Божия – безмолвие. Иди к муравью и будь мудрым, говорит Соломон[10]; иди к птице и научись молчать, говорит Евангелие.
Ищите прежде Царства Божия и правды Его. Но когда прежде ищут Царства Божия и правды Его, это выражается именно в молчании – в молчании, подобном молчанию лилии и птицы. Лилия и птица ищут Царства Божия и не ищут вовсе ничего другого, все прочее приложится им. Но разве ищут они Царства Божия прежде, раз они не ищут ничего другого? Зачем тогда Евангелие говорит: ищите прежде Царства Божия, – словно бы есть еще что-то другое, что надлежит искать после? Ведь в то же время Евангелие ясно дает понять, что Царство Божие – это единственное, чего следует искать. Вероятно, так говорится потому, что Царства Божия, несомненно, можно искать только тогда, когда ищешь его прежде всего; тот, кто не ищет прежде Царства Божия, не ищет его вовсе. Кроме того, так говорится потому, что сама способность искать содержит в себе возможность искать и иного, и потому Евангелие, покуда оно пребывает вне человека, который поэтому может искать и иного, говорит: прежде ты должен искать Царства Божия. И наконец, так говорится потому, что Евангелие кротко и с любовью снисходит к человеку, понемногу беседуя с ним, чтобы привлечь его ко благу. Ведь если бы Евангелие сказало прямо: ты должен искать одного только Царства Божия и ничего, кроме него, – человеку, пожалуй, показалось бы, что оно требует слишком многого, и он бы, наполовину в нетерпении, наполовину в страхе и боязливости, отступил. Но вот Евангелие несколько приспосабливается к человеку. Человек видит перед собой множество вещей, которые он желает обрести, – и тут к нему обращается Евангелие и говорит: «Ищи прежде Царства Божия». И человек думает: ну да, раз мне позволено потом искать и все прочее, то почему бы не попробовать вначале искать Царства Божия. Если он действительно начнет искать Царства Божия, Евангелие прекрасно знает, что последует за этим, а именно он будет настолько удовлетворен и насыщен этим поиском, что начисто забудет искать чего-то другого, у него даже не останется ни малейшего желания искать чего-то другого – так что он и вправду станет искать одного только Царства Божия и ничего, кроме него. Так ведет себя Евангелие – так же, как взрослый говорит с ребенком. Представь себе ребенка, который очень голоден; когда мать ставит еду на стол и ребенок может наблюдать за этим, не начинает ли он часто хныкать от нетерпения и говорить: «Разве я наемся этим, я ведь такой голодный!»; ребенок может оказаться столь нетерпеливым, что и вовсе откажется есть: «Ведь разве этим можно наесться?» Но мать хорошо знает, что это не так, и говорит: «Да, да, мой малыш, давай-ка съешь сперва это, ведь мы всегда сможем потом положить еще немного». Ребенок принимается за еду, и что происходит? Ребенок сыт, тогда как он съел еще только половину. Если бы мать сразу одернула бы ребенка и сказала: «Этого на самом деле больше чем достаточно», – она не ошиблась бы в этом, но такой поступок не был бы примером мудрости, собственно той воспитательной мудрости, которую она теперь проявила. Так же поступает и Евангелие. Для Евангелия главное состоит не в том, чтобы кого-то одергивать и делать замечания, для Евангелия важнее всего сделать так, чтобы человек последовал ему. Потому оно и говорит: «ищите прежде». Тем самым оно заграждает уста всем человеческим возражениям, приводит человека в молчание и делает так, чтобы он прежде действительно начал это искание, а это искание настолько насыщает человека, что он уже и в самом деле начинает искать одного только Царства Божия и ничего, кроме него.