Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Гитлер?

- Он, анчихрист...

- А где мой папанька? - в который раз спрашиваю я бабушку.

- На фронте воюет.

- Это он в иродов стреляет?

- Кто ж его разберет, - всхлипывает бабушка и прижимает меня к груди. Ее руки пахнут землей и коноплями. - Может, и он.

Выстрелы то затихают, то разгораются с новой, потрясающей силой. И я представляю себе иродов, волосатых чудовищ, которые летят на самолетах и, дико вопя, швыряют на землю бомбы... Вечером погреб на миг озаряет золотистый свет и больно режет глаза: прибежала мать и тоже спускается к нам. Опять захлопнулась крышка. Темно, пахнет плесенью. Мать берет меня к себе на колени, а Касатка спрашивает ее:

- Там мою хату не спалили?

- Стоит.

- Слава те господи, - бормочет Касатка.

Но через минуту снова начинает тревожиться, гудит басом из темного угла, откуда несет сыростью земляных стен:

- Ох, Ильинична, чует мое сердце: спалят! Надо бечь.

Не дождавшись конца бомбежки, Касатка вылезла из погреба и пустилась домой. К несчастью, ее предчувствия оправдались, только не в этот вечер, а на следующий день, когда она с бабами вязала снопы. Что это - случайное совпадение или неотвратимость грядущей беды уже давала ей знать о себе?

"Не хотела я итить на степь, - признавалась после Касатка. - В сенцах прямо в ухо кто-то шепнул:

"Останься дома". Да Босиха силком увела: "Пойдем!"

А послухай я того голоса, хату б и не спалили. Ей-право.

Где я, туда бомбы не кидают. Я заговоренная. Мне еще в четырнадцать лет старая цыганка нагадала: умрешь, мол, девка, своей смертью. Прозорливица, хитрющая была, сатана! Глазищами так и зыркает по углам, чуть зазеваешься - обязательно чего-нибудь сопрет. Да так ловко, что сперва и не дотямкаешь. А потом докажи. Не пойманный - не вор".

...Много дней моей жизни (может быть, самых лучших, изумительных, несмотря ни на что) было связано с Касаткой. Без нее я и не представляю своего детства, отрочества и первых лет юности. Без нее как-то тускнеют многие события, а лицам не хватает света, тепла, открытости... Возможно, теперь я преувеличиваю, ведь на расстоянии все нам значительно дороже, прошлое рисуется чудеснее, чем оно было на самом деле, - все так, не спорю, это одно из свойств человеческой памяти и сердца, и, однако, принимая оговорку во внимание, я искренен перед собою, когда так думаю о Касатке. Ко мне, если начистоту, является и противоположная мысль: возможно, где-то я и преуменьшаю, затушевываю ту естественную радость общения с ней, которую я испытывал прежде, не сознательно, разумеется, преуменьшаю, а в силу того, что и сам-то я изменился - наверное, почерствел и не могу передать в точности то первоначальное состояние своей души.

Вот ранняя, с глубоким, по пояс выпавшим снегом зима... Мороз, иней, снег переливается, синеет, дымится вдали, но это не радует марушан: в поле неубранной желтеет кукуруза. Дворами, семьями двинулись ломать кочаны. Вышел председатель колхоза Данило Иваныч в серой, ветром подбитой шинели, в заячьем ободранном треухе: нос сизый, усы белые, чувал болтается впереди, надетый наподобие фартука. По одно плечо от него - жена, по другое - председатель Совета Алимов, молчаливый, высокий, как жердь, в куцем, выше колен, драповом пальто.

Я стал между отцом и Касаткой. Едва пробиваюсь вперед с мешком, тащу его волоком, веревка врезается в шею. Иногда проваливаюсь в снег по пояс. В валенки набирается белой крупы, она тает и неприятно холодит пятки. Ломкие листья кукурузы рябят перед глазами, задевают и порою больно, чуть ли не до крови режут щеки, нос... Зато початки, со смерзшейся рубашкой и светлокоричневыми волосками, отламываются с хрустом, легко.

Вот только руки на ветру коченеют, приходится часто отогревать их дыханием, которое тут же превращается в иней на бровях. Касатка все время кряхтит, подбадривает меня:

- Федь! Живей поворачивайся, кровь надо разогнать. Тогда нам любой мороз - не мороз!

Она вся укутана пуховым платком, оставлены лишь щелки для глаз, которые блестят живо, светло, молодо.

- Не робей! - она толкает меня в бок. - В войну не то было. Спроси у матери. Она не даст сбрехать.

Когда же я отстаю, Касатка вламывается в мои ряды, шуршит листьями, с удалью, с неимоверной проворностью схватывает со стеблей початки и, будто выловленных в реке усачей, ловко запускает в чувал. Она уже девять раз бегала к бричке и ссыпала в нее кукурузу (я про себя веду счет), а я всего шесть, да и мешок мой наполовину уже ее огромного чувала. На него даже глядеть страшно.

Скоро я перестаю чувствовать холод, во мне копится тепло: либо мороз сдал, либо я, увлекшись соперничеством с Касаткой, заразившись ее бодростью, разогрел кровь. Касатка заводит свою любимую песню:

По лугу лугу вода со льдом,

По зелену золота струя струит.

Сначала она берет тихо, едва слышно, потом забывается, голос ее крепнет, гудит, набирает силу. Поет она душевно, с чувством, но тянет не туда и слишком высоко для своего низкого, как бы навсегда простуженного голоса; люди, слушая ее, потихоньку, добродушно пересмеиваются.

Струйка за струйкой - сама лебедь плывет,

Белая лебедушка - девушка,

Белая лебедушка - девушка,

Ясный соколичек - молодец...

Поет, шуршит - и пальцы все проворнее летают от стеблей к мешку, будто ими подыгрывает себе.

"Где его не увижу - по нем сердце болит, Где его увижу - сердце взрадуется, Кровь во лице разыграется, Косточки, суставчики рассыпаться хотят, Рассыпаться хотят - поздороваться велят".

"Ты здорово, черноброва,

Здравствуй, ягода моя,

Здравствуй, ягода моя,

Скажи, любишь ли меня?"

Когда она доходит до этого куплета, смех повсюду стоит в заметенной сугробами кукурузе: его вызывает и "черноброва ягода", которая так не похожа на Касатку, и ее неумелое исполнение. Закончив песню, Касатка будто опоминается, осознает причину всеобщего оживления, прячет за листьями укутанное в платок лицо и стыдливо бормочет, ругает себя:

- Во распелась, дура! Как волчица на косогоре...

Страму набралась.

Однако ее песня всех развеселила, сплотила - и работа загорелась дружнее, жарче. Председатель Совета сказал Даниле Иванычу:

- За такую самодеятельность надо Касатке премию выдать. За душу взяла...

- Обдумаем. - Данило Иваныч рукавицей стер пушистый иней с усов. Предложение дельное.

И точно: месяц спустя на общем колхозном собрании под духовую музыку ей вручили почетную грамоту и суконный отрез на юбку.

А на исходе того дня, в редких сумерках, когда мы приближались к краю загонки, Касатка вдруг потянула меня за рукав фуфайки, заговорщицки подмигнула:

- Пригнись...

Не успел я сообразить, что ей надо, а она уже расстелила платок на снегу и, став на колени возле него, вынула из мешка пару початков и принялась тереть их, ловко вращая в ладонях: крупное золотистое зерно брызнуло на платок.

- Рушь! - почти властно приказала она. - Чего уставился? Думать надо, не маленький... Мать дома каши сварит.

С дрожью, посматривая в сторону председателей, я тоже схватил пару початков, а она шепнула:

- Не бойсь. Что они с тобой сделают? Ты дитё, с дитя и взятки гладки... Возьмешь ее, - тут же со спокойной деловитостью дала она мне наставления, - под кручу, к Касауту спустишься. Вроде воды напиться, и бережком, бережком домой.

- А если объездчик... Крым-Гирей перестренет?

- Ну и ляд с ним, нехай... Что он, за пазуху тебе полезет? Не бойсь, дурачок. Там тебя сам леший не встренет. Уже вон смеркается. Кого нечистая на Касаут потянет? Ты головой рассуди, не энтим местом. - И тихонько, ехидно подхихикнула, окидывая меня своим бесовски-молодым взором.

Она собрала кукурузу в узел, присыпала снегом кочерыжки и велела мне заправить рубашку, потуже подпоясаться. Сама расстегнула у меня на рубашке верхние пуговицы и сыпанула за пазуху холодноватое, льдистое, защекотавшее кожу зерно.

24
{"b":"68049","o":1}