Хороший был день. Свои потери – семеро раненных; немецкие – ого-го какие; а Ниношвили, когда Михаил объяснил ему потом свои действия, на время забыл о дурацких подозрениях и даже расщедрился на благодарность перед строем. Правда, их отношения вскоре опять попрохладнели – это когда отличившийся лейтенант раскритиковал страстную Зурабову надежду на то, что в сбитом пассажирнике летел Гитлер.
А через день была Узловая. Черт знает, какая хыба приключилась тогда у немцев на железнодорожном мосту – во всяком случае, остатки шестьдесят третьего полка не имели к ней ни малейшего отношения. Зато упомянутые остатки хорошо попользовались ее результатами.
Среди скопившихся на станции эшелонов была длинная вереница топливных цистерн. Под одну-то из них и умудрились заложить сработанный Михаилом (инженер-сапёром по военной специальности) самодельный фугас – два килограмма тола с взрывателем замедленного действия. Это уж потом, после взрыва оказалось, что на соседнем пути стояли вагоны то ли с авиабомбами, то ли с крупнокалиберными снарядами… В считанные минуты Узловая сделалась похожей на проснувшийся вулкан. В радиусе пяти километров не осталось ни единого целого стекла, а зарево, наверное, было видно даже из-за линии фронта…
Зарево.
Пульсирующее, злое.
Ржавое.
Зарево, которое старший политрук Зураб Ниношвили вспоминает с восторгом и гордостью, а Михаил… Для него всё сложнее.
В сожравшем половину неба месиве кроваво-гнойного пламени, натужных громовых сполохов, дыма (то траурного, то иссиза-белого), Михаилу внезапно примерещились две громадные конские тени. Одна бледная, полупрозрачная, вторая гарево-черная, они схлестнулись-сплелись в беспощадной смертельной драке. Схлестнулись и сгинули. Но до сих пор каждое, даже случайное воспоминание о нелепом видении скручивает душу тошнотворными спазмами мутной и темной жути. А уж тогда, при виде… Нет, к черту, к черту!
…Богатырским усилием воли Михаил не позволил очередному припадку непонятного, и от этого еще более ужасного ужаса сбить себя со слова и с мысли. Голос лейтенанта, правда, задребезжал вдруг, прервался было, но раненому, да еще и после бессонной маятной ночи такое простительно.
– …конечно же никакие не идиоты. А умные прямо-таки обязаны заподозрить, что мы не случайно атаковали Волховатку именно в момент прибытия важной персоны… И что это именно мы устроили диверсию, из-за которой Узловая переполнилась эшелонами. И кем мы тогда получаемся? Пойми… поймите же, товарищ комполка: нахрапом больше взять не удастся, потому что немцы успели нас оценить даже СВЕРХ достоинства. Здесь будет не как прежде. Здесь они нас ждут. Причем ждут нас не тыловики, подразмагниченные победными вестями с фронтов, а…
– Достаточно! – Старший политрук подчеркнуто не смотрел на Михаила. – Дальше и так понятно, да: “Скрытно… Без шума… Не предпринимать…” Пораженческие настроения! Трусость! Наш долг – пробиться к своим. ПРОБИТЬСЯ, понимаешь? Нанося противнику как можно больший урон! – Он перевел дух, заговорил спокойнее: – Даже если ты прав и МТС – это ловушка… Тем лучше. Значит, есть возможность для внезапности. Ударить, где не ждут. По наплавной переправе, так! А ты… – он наконец удостоил Михаила взглядом (тяжелым, неприятным, в упор), – ты крепко размысли, слушай! Мне давно подозрительны были твои некоторые слова, а теперь пошло хуже. Теперь дела начались. “Язык” – слишком большая твоя оплошность… и еще хорошо, если это только оплошность.
– МОЯ оплошность?! – от ярости Михаил позабыл и о слабости своей, и о субординации. – А не твоя?! Политрук, ни бельмеса не разбирающийся в людях – курам на смех! Этот твой гаденыш Голубев… Холуй по призванию… Молодой да ранний… А ты-то: “Не обнаружьте себя, не нашумите, никаких “языков”, поняли, да?” – трижды повторял, с нажимчиком… А потом, небось, отвел этого своего подлизалу-стукача в сторонку, да проинструктировал: “Ты следи там; лейтенант-то у нас мягкотелый интеллигент, следи, чтоб он глупостей не наделал…” У этой с-суки мозги и заработали… Начальство велело следить – значит, оно (начальство) ХОЧЕТ, ЧТОБ ВЫСЛЕДИЛ. “Никаких языков” – значит, вот какую глупость должен натворить лейтенант… То-то он мне при каждом случае… Г-гнида… И ведь не просто холуй, а холуй героический! Одним махом всех… весь отряд… и себя же самого вместе с прочими – лишь бы начальству подлизать!.. Душу мать расперетак вашу всехнюю!..
Они стояли лицом к лицу, полосуя друг друга свирепыми взглядами; они не задумывались о том, что их наверняка видят и слышат и что ссора командиров – плохое зрелище для бойцов-окруженцев. Командирам было по двадцать пять, у командиров накипело, командиры на какой-то миг перестали быть командирами.
– Ты, Зураб, на меня глазами не сверкай, я тебя еще не боюсь! Я тебе пока нужен! Кто, кроме меня, сможет понтонку взорвать подручными средствами – всякими там трофейными снарядами, дерьмом да соплями?! Никто! И вообще… Страшней всего, что в глубине души ты прекрасно понимаешь: на меня-то ты можешь положиться! На холуйчика своего Голубева – нет, а на меня – да! А только это не помешает тебе, как только выйдем к своим, сдать меня в особый отдел. Пораженец, мол, паникер и те де; стишки ещё, небось, приплетешь – ну, те самые… И будешь гордиться своей партийной принципиальностью. Вот что самое страшное: гордиться будешь! Из-за такой вот гордости мы и додрапали хрен знает докудова! И еще хрен знает куда додра…
У Михаила как-то внезапно и мгновенно ссохлась, омертвела гортань. Примерещилось ему вдруг что-то напрочь бредовое: будто бы глазами задохнувшегося от ярости старшего политрука Ниношвили одновременно и вместе с помянутым старшим политруком смотрит на него, Михаила, ржаво-бурая волкоподобная тварь. А еще – будто бы он, Михаил, стоит, где стоит, но и в то же время идет вслед убегающему горизонту… идет по жухлой осенней степи под низким да плоским кудлатым небом… и ковыльные стебли цепко охлестываются вокруг порыжелых кирзовых голенищ…
Так что смолк он – оторопело, испугано – еще за миг до того, как и.о. комполка обрел, наконец, голос, и заорал, наливаясь черной венозной кровью:
– Молчать, лейтенант Мечников!!!
2
– Ничего страшного, товарищ лейтенант. Кость цела… ну, то есть почти. А остальное… В детстве коленки расшибали? Вот и это ничуть не страшнее, только и того, что на голове. Ну, и немножко сотрясение мозга… так, самую чуточку…
– Сотрясение? Приятная новость: оказывается, еще есть чему сотрясаться… – Михаил болезненно сморщился, но не из-за настоящей боли, а скорей по привычке.
Морщиться ему теперь стало не из-за чего.
Сидеть, привалясь спиной к песчаному скату “госпитального овражка” оказалось сказочно удобно (еще и сложенную на манер подушки шинель подмостили туда, под спину-то); ловкие да проворные пальцы санинструктора творили натуральные чудеса – Белкина словно бы не присохшую к ране повязку меняла, а так только, поглаживала легонько. Главное же, лейтенант Мечников больше не должен был никому ничего доказывать. Лейтенант Мечников сделал всё, что мог; лейтенант Мечников предупредил, растолковал как умел, и не его, лейтенанта Мечникова, вина, что старанья пропали даром. Пускай теперь бывший друг Зураб ломает голову над странным поведением немцев, а лейтенанту Мечникову голову уже без малого поломали, и означенный лейтенант имеет, наконец, полное право вздохнуть поглубже, закрыть глаза и…
– Нет-нет, товарищ лейтенант, спать вам нельзя. Всё-таки сотрясение, не шуточки… Нужно потерпеть хотя бы до вечера.
Вот так ангел милосердия в единый миг оборачивается ведьмой. Мучительницей. Палачк… палачих… в общем, палачом в коротковатой армейской юбке.
– Вы извините, я не смогу с вами долго сидеть. У меня других много, которым гораздо хуже… – бормочет в самое ухо, и трясет, трясет за плечо… – Я буду стараться подходить к вам почаще, а вы только не спите, хорошо? Вы же сильный, вы сами сможете. Вспоминайте что-нибудь хорошее и не спите, ладно? Ладно, а?