- Бросьте вы суетиться, - с вымученной улыбкой говорит Николай и болезненно морщится, косясь на переломанную ногу. - Ставьте вот тут. А то и проститься по-человечески не успеем.
- Срастается? - спрашивает Кистяев, заботливо поправляя сползшее одеяло.
- Врачи говорят - срастается, только короче будет.
- Ты не переживай, - успокаивает его Кудряшов. - Еще и повоюем и потанцуем.
Наклонившись, крепко прижимаюсь губами к растрескавшимся губам Николая.
- Прощай, Коля. Не поминай лихом.
- Неужели не свидимся? - смахивает Николай заблестевшие слезы...
* * *
Повернувшись на скрип открываемой двери, майор Баканов встает и, шагнув навстречу, кладет ладонь на мое плечо.
- Ну, штрафник, как дела? Доктора говорят, на здоровье не жалуешься. Однако видок у тебя...
Покачав головой, он смотрит мне прямо в глаза. Лицо у него простое, открытое. И мягкая, ободряющая улыбка. Но сейчас улыбаются только губы, а голубые глаза глядят испытующе-строго, словно подчеркивают серьезность момента.
Эх, батя!.. Как бы хотелось с глазу на глаз излить тебе свою душу, все-все, что в ней накопилось! И ты бы меня обязательно понял. Ты должен понять! Но, к сожалению, мы не одни. А на людях разве скажешь...
А командир уже больше не улыбается. Его глаза смотрят в упор. Чувствую: он меня понял, без слов ощутил мою боль, разгадал несказанное.
- Насчет приговора давай решим так, - заговорил он. - То, что тебя осудили да вдобавок лишили ордена, не только наказание, но и наука. От такого урока правильный человек возьмет многое, на всю жизнь. А наказание штука не вечная. Исправится человек, искупит вину, и снимут с него это тяжкое бремя.
Его глаза опять стали привычно суровыми. Медленно разжав пальцы, он отпускает мое плечо.
- Военный трибунал согласился с нашим ходатайством и разрешил оставить тебя в эскадрилье. Люди тебя осудили, но доверия не лишили. А это великая честь. Ее нужно уметь ценить. Надеюсь, мы в тебе не ошиблись. Понял?..
"1 ноября. Наконец-то все определилось. Для снятия судимости нужно сделать не менее тридцати успешных боевых вылетов, после чего трибунал еще раз заслушает мое дело.
Вчера на партийном собрании коммунисты прямо и справедливо осудили мое поведение. Выло больно и стыдно слушать их обвинения в том, что я увлекся успехами, переоценил свои силы, в результате разбил боевую машину и вывел из строя прекрасного штурмана. Но тут же я понял, что нет и не будет большего счастья, чем счастье, когда тебя окружают, когда в тебя верят настоящие боевые товарищи. Меня покарали жестоко, но не бросили одного, не исключили из партии, а дали наказ искупить вину в кровопролитной борьбе с врагами. Прав батя - мне верят. И я оправдаю это доверие. Завтра принимаю машину и начинаю полеты. Самочувствие пока неважнецкое. От раны на лбу сильно болит голова и почти непрерывно звенит в ушах. Но сидеть сейчас некогда.
На нашем участке фронта положение тяжелейшее. Захватив Погостье, Оломну и Городище, фашисты рвутся к Волховстрою и Тихвину. Если они подойдут к Новой Ладоге, положение ленинградцев еще больше ухудшится. Без хлеба, без поддержки по озеру они погибнут от голода. Сейчас здесь, под Волховом и под Тихвином, решается судьба Ленинграда. Наша пехота не отступает. Она буквально исходит кровью и гибнет, Но враг наседает. Он движется дальше и дальше..."
"2 ноября. Прилетел из Ленинграда Владимиров. С командиром отряда старшим лейтенантом Зориным он перегнал из ремонта мою боевую "старушку". Зарулив на стоянку, Зорин попросил выгрузить из самолета ленинградских детишек, которых ему посадили перед вылетом из Гребного порта. Когда я пролез в отсек лодки, то не поверил глазам. Укутанные в одеяла и шерстяные платки, плотно прижавшись друг к другу, ребятишки не двигались. Их исхудавшие личики были похожи на восковые. Только запавшие, тусклые глазенки смотрели на меня печально и недоверчиво...
Вот он - блокадный голод. В течение полутора месяцев по сто двадцать пять граммов хлеба в сутки. И больше ничего. Ни молока, ни сахара, ни круп, ни картофеля. Только кусочек ржаного хлеба, а потом леденящий холод нетопленных помещений...
Помню, взяв на руки ближайшего малыша, я не почувствовал его веса. В ворохе одежды с трудом прощупывалось истощенное тельце. Передав его Кистяеву, я нагнулся за следующим. Так передавая детишек одного за другим по цепочке, мы моментально перегрузили ребят в подъехавшую машину. Провожая взглядом автобус, Дим Димыч схватился за голову и прошептал:
- Ужас! Это же ужас!..
- В Питере и не такое можно увидеть, - угрюмо добавил Владимиров. - По четвертушке - двести пятьдесят граммов ржаного хлеба положено только рабочим. Всем остальным, в том числе и детишкам, выдают по осьмушке - сто двадцать пять граммов. Располневших людей в Ленинграде не встретите. Разве только отечных. От голода все исхудали. На иных смотреть даже боязно. Идут и от ветра шатаются. Улицы замело. Паровое отопление не действует. Водопровод и канализация заморожены. Обстрелы сменяются бомбежками, бомбежки обстрелами. Одни умирают от голода, другие - от ран и ожогов. Но люди все это выдерживают. В городе никакой паники. Дисциплина железная. Пожарники и добровольцы тушат пожары, разбирают завалы, извлекают из-под обломков убитых и раненых. Рабочие, не считаясь ни с чем, трудятся на заводах и фабриках. Глядел я на них и диву давался, - продолжил он, оживляясь. - По цеху идут еле ноги переставляют. А работать начнут, будто новые силы у них появляются. Бомбы, снаряды рвутся на улице - от станков не отходят. Спят в цехах: по углам, на столах, где придется, силу свою сберегают. Чуть отдохнут - и снова к станку. У нас, говорят, не так, как в тылу. Там делают "все для фронта", а здесь мы сами на фронте. Да вы на нашу "старушку" взгляните. Сделали так залюбуешься!..
Машину я облетал. Сделали ее ленинградцы действительно замечательно. А штурманом в наш экипаж назначили старшего лейтенанта Петра Голенкова. Как только он появился в землянке, мне сразу вспомнился Николай Шеремет.
- Обиды я не имею, - сказал Николай тогда на прощание. - Все и всегда мы делали вместе. И воевали не хуже других. В этот раз подвела нас машина. А если б не подвела?..
В нем потерял я не только прекрасного штурмана, но и самого верного друга, бесстрашного боевого товарища.
"4 ноября. Сегодня ночью тремя успешными боевыми вылетами открыл свой новый боевой счет. В четвертом вылете задание не выполнил из-за сильной головной боли..."
Артиллерийскую батарею в районе деревни Замошьо мы засекли до перелета через линию фронта. Далеко впереди в ночной темноте яркие вспышки орудийных выстрелов сверкали как молнии. Набрав высоту над своей территорией и убрав газ, мы бесшумно спланировали прямо на вражескую позицию. Ничего не подозревая, не соблюдая никакой маскировки, фашисты вели интенсивный беглый огонь. Наверное, наши бомбы упали на них как снег на голову. Прицелился Голенков хорошо, и шести стокилограммовых фугасок оказалось достаточно. В течение ночи батарея больше не сделала ни одного выстрела.
Второй и третий вылеты выполнил в паре с капитаном Гончаренко. На участке Посадниково, Андреево было обнаружено интенсивное движение фашистских автоколонн. Действительно, по укатанной снежной дороге машины двигались почти непрерывным потоком. Бомбили их с бреющего полета с индивидуальным прицеливанием. Промахнуться в таких условиях невозможно. Сбросили двадцать четыре осколочно-фугасные бомбы и расстреляли восемь тысяч патронов. Зафиксирован результат: три пожара, из них два со взрывами.
В четвертый раз мы снова вылетели одиночным экипажем, уже перед самым рассветом. При подлете к линии фронта шум у меня в ушах стал усиливаться и появилась сильная боль в переносице. Так продолжалось с минуту. Затем послышался треск в ушах, и я начал слепнуть: цифры на шкалах приборов утратили четкость своих очертаний, а топкие стрелки расплылись, растворились на фоне бесформенных циферблатов. Он нервного напряжения я сразу покрылся холодным потом и немедленно развернулся на аэродром. Вскоре начался рассвет, и видимость ориентиров улучшилась.