– Но какой смысл сидеть на развалинах? Какая тем же палестинцам от этого польза?
– А вот это мы все и выясним, – подал голос военный прокурор. – Вы, капрал Стамблер, будете продолжать службу на общих основаниях – пока. Ну и, конечно, с нами регулярно беседовать. Если ваш рассказ подтвердится, не будет никакого суда. А если будет суд, там уж как фишка ляжет. И вот еще, Дрори. Бульдозер мы увезем с собой. Наши люди должны его осмотреть. А вы, капрал, к этому бульдозеру даже не приближайтесь.
– Я понял.
Тут подала голос девушка из пресс-центра:
– Не рассказывайте никому. Ни друзьям, ни родным. Когда информация утекла, мы не можем контролировать, куда она попадет дальше. Если журналисты к вам подступятся, не вступайте с ними в контакт. В этом деле совпадают ваши интересы и интересы командования. Вам же не хочется, чтобы вас заклеймили убийцей в газетах.
– Я не убивал. Я могу идти?
– Иди, горе мое, – вздохнул Дрори.
На другой день гудела вся казарма. Все читали газеты, обсуждали загадочную американку, готовую броситься под бульдозер, чтобы защитить палестинский дом, где уже никто не жил. Предположения высказывались самые невероятные. Она влюблена в палестинца и хочет доказать ему, что все серьезно. Она из нацистской семьи и готова к солидарности хоть с верблюдом, лишь бы отомстить евреям за дедушкин бесславный провал. Она на самом деле еврейка, но чувствует вину за то, что у нее богатые родители. Типа среди американских евреев так часто бывает. Все это доносилось до меня отрывками, а в голове прокручивался один и тот же монолог.
«Зачем же ты это сделала, Рахель? Мне кажется, я понимаю тебя. Ты просто устала от лжи в своей семье. Ты просто не видела другого способа до них достучаться и докричаться. Они не хотели слышать тебя настоящую, не хотели знать, что тебя мучает. Все в тебе, что не соответствовало их представлению о том, какой должна быть идеальная дочь, безжалостно отсекалось. И когда ты сообразила, что они не хотят понимать тебя, жизнь потеряла смысл. Со мной было то же самое, и я удержался только благодаря младшему брату. Я проклинаю тех, кто воспользовался твоей болью и твоим отчаянием. Я слышу твой голос: а ты-то сам? Разве ты не стал пушечным мясом, потому что беден, необразован, и жить тебе негде, и звать тебя никак? Может быть. Но я хоть у себя дома, а ты? Чем они заслужили твои жертвы, эти люди, перевозящие в машинах скорой помощи вооруженных боевиков и прикрывающие военные цели женщинами и детьми? Скажи мне, где я неправ, Рахель?»
В беседах с прокуратурой я снова и снова повторял, что действовал по инструкции, что мне и в голову не пришло, что за развалинами может быть человек. Не знаю, что они там нарасследовали, но, наверное, мой рассказ подтвердился. С меня сняли все подозрения, а имя мое в прессу так и не попало.
Не успел я оглянуться, как наступила демобилизация. Кругом все обсуждали планы – кто в Аргентину, кто в Индию, кто в Европу. Смешно, но я тоже чувствовал себя на пороге путешествия, хотя никуда и не собирался. Запертый общинными правилами на пятачке из двух десятков улиц в Старом городе Иерусалима, я практически не знал собственной страны. Я впервые увидел Галилею, когда ездил с армейским приятелем на выходные к его родителям. Та же история повторилась с Шомроном. Теперь я буду ходить и ездить, куда мне захочется. Много лет я механически повторял по утрам «благословен-Ты-Господь», но ни разу не был так благодарен Ему, как стоя по пояс в цветах посреди Вади-Кельт[11]. Как прекрасна земля моя.
Я вернулся в Иерусалим и понял, что собственное жилье не светит мне еще очень долго. Во-первых, на первоначальный взнос надо копить. Во-вторых, я осознал, что мать и младшие мне все-таки не чужие. Отец не желал ни о ком заботиться, и мне ничего не осталось, как делать за него его работу. Первое, что я предпринял, это повел Моше-Довида с Ришей к врачам-специалистам. До этого их осматривал только участковый педиатр, и то нерегулярно. Диагнозов нам наставили таких, что у меня голова кругом пошла. У Моше-Довида муковисцидоз, в легких и бронхах застаивается слизь, поэтому ему трудно дышать и все остальное тоже трудно. У Риши синдром Ушера, тип III – это значит, что она всю жизнь плохо слышала, а теперь стала стремительно терять зрение. («Знаешь, Шрага, у меня перед глазами как будто бублик, и я смотрю в дырочку. Только эта дырочка меньше стала».)
Дома у нас поубавилось народу. Пока я был в армии, женились два старших и два младших брата. Так получилось, что все они уехали из Иерусалима. В те редкие моменты, когда я пересекался с отцом, он плевал в мою сторону и проклинал меня. Я обходил его, как обходят табуретку, чтобы не удариться. Только вот нигде не написано, что делать, если табуретка взбесилась и норовит лягнуть тебя. Я не горжусь тем, что я сделал, но результат меня устраивает. Дети в нашем доме затрещин больше не получают. Мама в очередной раз родила и была бы рада мне помочь, но уж очень была уставшая. Мне удалось вытащить ее к врачу и на анализ. Обнаружили гипофункцию щитовидки, прописали таблетки. Когда эта круговерть началась, я понял, что одному мне не справиться, и стал искать союзников среди младших. Шестнадцатилетний Залман по примеру отца дни и ночи пропадал в доме учения. Пользы от него не было никакой, но гадостей он не делал, и я решил оставить его в покое. Нотэ через пару месяцев должно было исполниться тринадцать, ему обещали подарить новый штраймл[12], и думать и говорить он мог только об этом. Дальше шли одиннадцатилетний Моше-Довид и десятилетняя Риша. Они-то как раз хотели помогать, но в силу своих недугов мало что могли. И еще наличествовала разнокалиберная мелюзга, которую надо было одевать, обувать, развивать, водить к врачам. Как я и предполагал, лучше всего у меня сладилось с Биной, которая шла между Залманом и Нотэ. Полное ее имя было Бина-Батшева, потому что она шла седьмым номером после шести сыновей[13].
Мне уже давно было ясно, что Бина – отдельный, самостоятельно мыслящий человек, а не просто лишняя пара рук, чтобы нянчить малышню. Это озарило меня задолго до побега. Отец первым просек мой оппозиционный настрой и не нашел ничего умнее, как при помощи репрессий его укреплять. За пасхальным столом он с драматическими интонациями рассказывал притчу о четырех сыновьях и на словах «нечестивый сын, что он спрашивает?» смотрел на меня испепеляющим взором в ожидании, что я опущу глаза. Я выдерживал взгляд, считая про себя до десяти, потом медленно опускал ресницы, откидывался спиной на стену и делал лицо «ну и когда мне надо испугаться?». На третий по счету седер[14], когда мы с отцом разыграли это представление, у нас были гости. Стерпеть такое при гостях отец не мог и велел мне убираться из-за стола. Воцарилась удивленная тишина. Седер Песах – это не просто ужин с гостями, это заповедь. Я уже бар-мицва и обязан соблюдать ее, как взрослый. Неужели отец запретит мне участвовать? Я медленно встал. Посмотрел на другую сторону стола, где располагались женщины. Мама сидела ни жива ни мертва от страха, лицо побелело под праздничным синим тюрбаном. Мне тоже было очень не по себе, но, когда я наконец открыл рот, голос звучал более чем уверенно:
– Мама, если тебе понадобится моя помощь, ты знаешь, где меня найти.
На мужской половине стола раздался возмущенный ропот. Как я посмел! Не просто не извиниться перед отцом, но вообще его проигнорировать! Публично обратиться к женщине и предложить свою помощь! Нет, я точно нечестивый сын и заслуживаю всяческого порицания.
Я сидел на нижней ступеньке лестницы в наш подъезд – злой и голодный и одновременно безумно собой довольный. Как же, я не потерял лица, не стал унижаться, да еще и последнее слово за собой оставил. На первые пять минут моего запала хватило, а потом я подумал: да, все это хорошо, но какой ценой? Весь народ празднует свое избавление, а я – изгнан. И в этот момент я возненавидел отца по-взрослому, как равный равного. Кто он такой, чтобы меня отлучать? Допустим, я неблагодарный нечестивец, ну и что? Кто дал ему право действовать от имени всего народа? Он что, Санхедрин[15]? Глава поколения[16]? Гадоль Исраэль[17]?