Так дайте ж мне приблизиться к ней, как во времена нашей с ней любви. Ты слушаешь меня, Фрэнсис? Эй, ау! Ты где? Где-то там внутри этой спящей глыбы жира?
Хр-ррррррр!!! Вместо ответа – что-то наподобие ворчания и выдуваемых пузырей. Кит на сиесте. Раскладная кровать под ним грозила в любую секунду подломиться и рухнуть. Ну да ладно, пол слушателя все же лучше, чем ни одного.
Энн Хэтэвэй.
Мне было восемнадцать лет, когда я впервые обратил на нее внимание, хотя я видел ее сотни раз, знал ее с детства, но никогда не смотрел на нее по-настоящему. Я впервые увидел ее как женщину.
В 1582 году у меня неожиданно возникли веские причины для такой перемены. С момента вынужденного ухода из Кинге Скул с моей особой произошли следующие изменения: мой голос стал хриплым, подмышки – шершавыми, как будто посыпанными песком, лицо превратилось в свинячью кожу, ноги стали нескладно долговязыми, как у новорожденного теленка, а настроение резко менялось от восторженного до самоубийственного. Говорил я только с зеркалом, презирал родителей и был готов убить своих братьев и сестер. Сначала я приписывал эти перемены потере Овидия, необходимого для развития взрослеющего парня. Но когда у меня в паху внезапно разразился лесной пожар буйной растительности, я понял, что со мною происходит кое-что посерьезнее. Однажды утром я проснулся и обнаружил у себя в промежности пушку, нацеленную на мир, и мое беззаботное мальчишество подошло к концу. По ночам было еще хуже: мой пенис, как тополь, покачивался из стороны в сторону, превращая простыню в палатку. Я просыпался от сладострастных снов о матери, липкий от вины и ужаса. Я был уверен, что я – извращенец, чудовище, урод. Вот когда я взглянул на Энн Хэтэвэй во всей ее плоти и увидел, что она прекрасна.
Случилось это, когда отец взял меня с собой навестить своего друга, у которого был двенадцатикомнатный дом в Хьюландсе, недалеко от Арденнского леса. Ясным утром, превосходной весенней порою, этой общею брачной порою, когда птицы поют: трала-па, трала-па… отцы уселись за ненакрытый стол, Ричард Хэтэвэй позвал кого-то, пришла девушка в зеленом платье и с намеренно громким стуком поставила между ними оловянный кувшин. Она явно не одобряла возлияний с утра пораньше. Груди ее были как неспелые дикие яблоки-кислицы, а когда она выходила из комнаты, я обратил внимание на ее свежий, но такой же юный и неспелый зад. И в груди ее, и в ягодицах были жесткость и худосочность, которые оставили меня равнодушным. Это творение Ричарда Хэтэвэя, по всей видимости от его второй жены, меня не впечатлило. Он взглянул на меня поверх внезапно выросших белых пивных усов, облизал губы и подмигнул моему отцу.
– Не скучно тебе, Уилл, молодому полнокровному парню, слушать болтовню двух стариков о работе? Наведайся-ка ты лучше на маслобойку. Моя дочка будет рада помощнику. Может, она найдет в кладовке что-нибудь вкусненькое тебе на завтрак?
Они с улыбкой перемигнулись, и я пошел, с одной стороны, с облегчением, потому что не нужно было сидеть с ними, а с другой – удрученный перспективой явиться без приглашения к неаппетитной Мисс Маленькие Титьки в кладовке. Но когда я медленней улитки доплелся до места и с ненавистью посмотрел в открытую дверь, меня ждал приятный сюрприз, за которым последовало сильнейшее возбуждение. Девушка у маслобойки (тоже в зеленом платье) наклонилась так низко, что светлые волосы скрыли ее лицо, но было совершенно очевидно, что она не была Кирпичной Попой. Я не мог видеть ее сзади – она стояла склонившись лицом к двери, – но ее щедро наполненный глубокий вырез ясно демонстрировал, что это была другая женщина. Та грудь, Фрэнсис, возбудила б даже ангела в раю. Глаза мои, казалось, выскочат из орбит. Мой взгляд скользнул как можно глубже внутрь ее выреза, стремясь увидеть недоступные глазу соски. Тысяча чертей!
– И что ты там потерял?
Она и глазом не повела и продолжала работать. Рукава ее были высоко закатаны, и руки по локоть забрызганы густыми белыми сливками. Совершенно затерявшись в долине ее грудей, я не понял ее шутки.
– Ну что, Уилл Шекспир, так и будешь стоять раскрыв рот шире двери?
Откуда она знала, как меня зовут?
– Подойди поближе. Отсюда тебе будет лучше видно.
Ей было совершенно очевидно, на что я глазел. Возбуждение мое наверняка было не менее явным, подумал я, осторожно сопровождая его по направлению к ней по забрызганным каменным плитам. В этот момент она разогнулась и потянулась. Руки ее все еще были подняты. Она откинула голову и энергично потерла нос тыльной стороной ладони. Капля сливок упала с пальцев ей на грудь.
В тот самый момент я тоже пал.
– Втюрился по уши, – Фрэнсис на секунду вырвался из объятий Морфея.
Слава тебе господи! Он живой и даже слышит. Всегда можно положиться на юриста – он уж точно найдет нужную формулировку.
Однако ж он тут же забылся сном, сопровождая мой рассказ причмокиванием и урчанием.
По уши. Вот именно так, как ты сказал, дремлющее очарование. Но не титьки нанесли мне главный удар, а ее нос. И, казалось бы, что может быть особенного в человеческом носе? Но то, как Энн Хэтэвэй морщила нос, в мгновенье ока расположило меня к ней. Ноги мои ослабели, а желание окрепло. Все предыдущие желания теперь казались просто репетициями, пробными прокатами. Я распух, как тыква, и почти чувствовал, как из меня с треском вырываются семечки. Господи Исусе! Неужели можно так быстро заразиться чумой? Уверяю вас, можно. Но я был не просто зачумлен. Я был ошарашен, потерял дал речи, стоял и раскрыв рот смотрел на нее стеклянными глазами, как у рыбы. Она рассмеялась.
– Ну и как ты считаешь, Уилл, все на месте – или чего-то не хватает?
В ней все было совершенно – каждый дюйм ее тела, но мне нужно было найти комплимент поизысканней. Я покопался в своей потрясенной голове и призвал на помощь Овидия.
Где розы с лилиями сочетала природы нежная, искусная рука, там красота чиста и неподдельна.
Не знаю, произнес ли я это вслух или просто подумал.
– Красиво!
Значит, я все-таки произнес это вслух. Слава богу!
– И стихи твои точны, ведь все это сотворил Господь. И его творенье выдержит ветра и непогоду. А ты все еще глазеешь. Тебе перечислить? Два глаза, две руки, две груди… Продолжать?
У твоего порога я выстроил бы хижину из ивы, взывал бы день и ночь к моей царице, писал бы песни о моей любви и громко пел бы их в тиши ночей. (Держись за свой трон, Овидий!) По холмам пронеслось бы твое имя, и эхо повторило б по горам… э… э…
– Да ты ж не помнишь, как меня зовут!
Я признался, что попал впросак.
– Энн Хэтэвэй.
Я вгляделся в нее. Она была похожа на мою мать, ведь та выглядела моложе своих лет. Из толщи Библии послышался голос, который тайно прошептал мне на ухо: «Неужели может человек в другой раз войти в утробу матери?» Интересно, чего теперь хотел тот старый змей-искуситель? Голос Энн Хэтэвэй прервал мои мысли и вырвал меня из моего странного и внезапного желания.
– Ну что, Уилл, я так и умру старой девой? Или в канун святого Андрея[48] мне все же лечь спать обнаженной, чтобы увидеть во сне своего суженого?
Трудно было понять, что скрывалось за смехом, который срывался с ее губ. Тоска? Потаенная печаль? Боль? Разочарование? Крушение надежд? Естественно, я решил, что она ждала всю жизнь, чтоб я вошел в ту дверь, взял ее на руки и унес в светлое будущее – и вот он я.
– Нет, ты не умрешь старой девой, но и жить старой девой ты тоже не будешь. А если и будешь, то, надеюсь, недолго.
– Вы, молодой человек, очень ловко отвечаете. Вот только интересно, умеют ли поэты любить.
– Лучше всех, потому что только тот, кто по-настоящему любит, может сочинять настоящие стихи.
– Но беда в том, – сказала Энн Хэтэвэй опять со смехом на губах, – что и поэты, и влюбленные ужасные выдумщики.
– Но иногда за свои выдумки они готовы пойти на смерть.