Кристофер Раш
Завещание Шекспира
Посвящается Олегу
А. Куркина-Раш
Пролог
А это, должно быть, пришел Фрэнсис Коллинз. Мартовская свежесть бодрит адвокатов, пробуждает их от долгой зимней спячки: они протирают глаза, навостряют уши и наконец-то берутся за дело. Вот и Фрэнсис не исключение. Представляю, как, потирая пухлые ладони, он семенит по садовой дорожке. Вот он стучится в дверь черного хода. Я в спальне наверху и представляю себе, как он поспешно стирает с лица алчную ухмылочку, пока госпожа Энн отпирает ему двери. Я уже нарисовал картину его последнего визита. Удивительно, как обостряет чувства и распаляет фантазию приближение смерти.
– Он сегодня вставал?
Кхе-кхе! Кхы-кхы!
– Нда, Уилл, кашель у тебя, скажем так, неважнецкий. Прямо-таки кладбищенский. Надо бы побыстрее покончить с завещанием.
(В сторону.) Вот именно, пока я сам не скончался. (Громко.) Отлично. Сложивши с себя заботы трудной царской власти…[1]
Он поднял на меня совиные глаза, округляющиеся и стекленеющие при малейшем намеке на белый стих. Фрэнсис Коллинз не силен в поэзии, что делает его превосходным адвокатом и ужасно скучным человеком. Он оживляется, только когда ест и пьет.
– А вот уж заботы, старина, предоставь, пожалуйста, мне.
С радостью. Что мне еще остается? Без ноши на плечах плестись ко гробу – только бы не слышать твоего бормотанья!
Фрэнсис улыбнулся и покачал головой. А я закрыл глаза и представил, как мы сначала набросаем черновик завещания, потом напишем беловую копию, а за сим придет смерть. И Уилл Шекспир покинет земную сцену, без вдохновения продиктовав писарю свой финальный монолог на безликом канцелярском языке. Эта мысль на мгновение захлестнула меня волной яростного возмущения, что совсем не пристало моим годам.
Ну что ж, Фрэнсис, начнем? Я, Уильям Шекспир, поручаю… Вот, значит, как все кончается!
На лице его появилась постно-деловитая мина.
– Да конец-то, в принципе, у всех один, Уилл. Такова жизнь. Ты сам все знаешь.
Красотка, парень золотой, монах —
Все после смерти – только прах!
Вот именно. Лучше и не скажешь. А знаешь, Фрэнсис, кто такой этот «золотой парень»?
– Не-а.
Когда я был маленьким, так в здешних краях называли одуванчики, а их семена мы называли прахом.
– Ясно. А мы – желтомордиками. Но давай не отвлекаться. Двадцать лет ты был кумиром лондонских театров, а теперь, на пороге смерти, твой долг супруга и отца – составить завещание, а мой – посодействовать тебе в этом. Так что, господин драматург, бросайте свои театральные штучки и за работу.
Ну что тут скажешь? Что делать, если ты немощен и стар, а твой адвокат, как нетерпеливый конь, высекает искры копытом? Покориться и приступить к делу. Точнее, лечь в постель, и пусть он сам все пишет – мое перо за свою жизнь довольно потрудилось. Только поддакивать или возражать. Он знает, что у меня на уме. С какой поразительной легкостью читает он мои мысли и подсказывает мне, что я хочу сказать. Прежде, чем нетопырь успеет облететь вокруг старинной башни и раздастся в ночной тиши жужжанье жестких крыл ночных жуков, посланников Гекаты, мы уладим дела и приведем наследство в порядок. Срок аренды в ветхом доме моей плоти истекает и скоро завершится навсегда.
Но для вас, мои благородные господа, для моей публики, моих теней, моего круга избранных, – все будет иначе. Вам я поведаю не о деловых формальностях, а о желаниях и страстях. Подойдите же поближе и слушайте мой рассказ. Не обращайте внимания на Фрэнсиса. Скажите мне, что вам угодно услышать на самом деле: несомненно, речь высокого стиля, а не сухие юридические формулировки? Для вас, мои благородные друзья, я могу сочинить финальный монолог, способный удовлетворить любой вкус: Завтра, завтра, завтра… День ото дня влачится мелким шагом вплоть до последней буквы в книге жизни… Ты ушла от нас. Навек, навек, навек, навек, навек!. Должен каждый терпеть, являясь в мир и удаляясь; на все – свой срок…. Дальнейшее – молчанье… Максимальное впечатление производят самые незамысловатые слова, вложенные в уста людей, обреченных на смерть, слова, которые заставляли замереть и перестать почесываться даже немытых зрителей, толпящихся у сцены, пока по их щекам, как капли дождя по листьям деревьев, катились слезы.
Что вы на это скажете? Хотите ли вы услышать завещание, как того требует закон, – голые факты, запротоколированные по существу, скупую правду, последнее беспокойное предписание костлявой руки, изложенное языком, тщательно очищенным до непреложно однозначного документа с печатью? Или монолог человека, одетого в погребальный саван? Мне идет эта роль: как-никак я старый лицедей, актер со стажем. Ну не такой уж и старый, чуть за пятьдесят, но мне, недужному, нестерпимо холодно даже в теплый мартовский день. После тридцати лет на театральных подмостках и написанных мною сорока пьес между мной и вечностью не осталось ничего, кроме выструганного из вяза гроба, в который бросят мои бедные кости.
– Довольно саванов и костей, господин Шекспир! Мы здесь составляем завещание, а не выписываем свидетельство о смерти!
Чтобы я не напрягал голос, а он свои уши, Фрэнсис придвинул к кровати маленький столик и занялся составлением преамбулы, отчетливо произнося слова, дабы я мог подтвердить их правильность. Он произносит их медленно, по слогам, как будто говорит со старым маразматиком.
– Во имя Господа Бога, аминь. Я, Уильям Шекспир, из Стрэтфорда-на-Эйвоне, в графстве Уорик, дворянин, будучи в полном здравии и памяти…
«Боже, – подумал я, – продлится ль та строка до Страшного суда? Я ведь помру, пока он закончит. Ну и ладно! Пусть себе пишет и перечитывает написанное вслух, для того он и пришел, такая уж у него работа. А нам предстоит другой разговор, и ради него я встану и приоденусь, сниму халат, который и вправду начинает походить на саван. Не легче ли закрыть глаза и, подобно духу, покинуть тело, надеть лучшие сапоги, облачиться в старомодный камзол – подходящий траур по Уиллу, – перегнуться через письменный стол, окунуть перо в чернильницу из червленого золота и в последний раз начать писать дрожащей рукой…
…О смерти: безвестный край, полуденный сон, вечный холод, ужас королей, подруга бедняка. Я писал о ней с обманчивой авторитетностью, я создавал героев, рассуждающих о конце, я был знатоком театра смерти, ее имитатором и иллюзионистом. Молниеносными ударами пера я убивал десятки людей наповал, так что пергамент сочился кровью: я заставлял розы сыпаться из каменных ртов, а язык Йорика пускать корни. Вокруг провалившихся губ, как цветы, вырастали слова, и принц датский слышал в тишине эхо вечности, которой не было конца. Но дальнейшее не молчанье, господа, оно наполнено громкими сомнениями и красноречиво тем, что не сказано. И сейчас, когда я гляжу на медлительное зарево стрэтфордских рассветов и закатов, я в последний раз спрашиваю себя: „Что есть смерть?” Одни говорят, что в доме Отца Нашего много обителей, другие – что она ничто: гниение, безмолвие, сон. Не скажу об обителях, но точно знаю: смерть не ничто. Скорей она – все, что она забирает. Отнимая то, что у нас есть, и сводя нас к чему-то меньшему чем ноль, к минус тому, кем мы были, смерть – противоположность „ничто”. Попросту говоря, она „все”. Чтобы точно понять, что же такое смерть, нужно понять, чего именно она нас лишает. Именно этого я и хочу добиться в своем финальном выходе на сцену. Свернуться зародышем, уснуть в материнской утробе, чтобы родиться заново и попробовать вернуться в самое начало».
1
– Ну что ж, Уилл, начнем?
Нет спасенья от этих бормочущих нотариусов. Щедрой рукой Фрэнсис Коллинз налил себе моего лучшего бургундского, залпом осушил бокал, налил еще и поставил его на столик рядом с пером, чернильницей и едва начатым листом пергамента. Луч бледного мартовского солнца скользнул по перевернутому красному конусу вина и подмигнул мне со стены комнаты – моей камеры смертника. Во мне шевельнулось что-то из прошлой жизни, то, что теперь ускользает. Пальцы не держат перо, так что писать, Фрэнсис, придется тебе. Налей-ка мне лучше пивка.