– Скорее, Уилл, скорее! Цветы – цветку. Поторопись!
А пока мы бросали в могилу цветы, мать рыдала: «Цветы – цветку. Прощай! Не ранний гроб твой – свадебное ложе, дитя прекрасное, я думала убрать».
Первые капли ударились о саван моей сестры, как кинжалы, и разметали нежные первоцветы. В одно мгновение дождь превратился в водопад, и саван прилип к маленькому изможденному телу, обозначая его безучастные контуры, подчеркивая слепоту ее лица. Вода начала просачиваться сквозь и без того заболоченную землю: церковь Святой Троицы стояла совсем близко к реке. Могила стала быстро наполняться водой. Ветер пронесся по длинной липовой аллее. В нескольких шагах от того места, где мы стояли, вниз по реке проплыла чопорная вереница лебедей, похожих на серебряные баржи, их гордые головы наклонены против ветра, а белые перья взъерошены бурей. Прощай же наконец! Мы поспешно ушли, оставляя в земле трех сестер, разделенных двумя десятками лет и объединенных вечностью. Прощайте. Покойной ночи, леди. Покойной ночи, дорогие леди. Покойной ночи. Покойной ночи.
– Тысячу раз прощайте!
Фрэнсис перекрестился, прежде чем запить пивом очередной кусок телятины.
В следующем году после Рождества умерла бабушка Агнес, и ее укрыл снежный саван на Астон Кантлоу, где ее давно уже дожидались двое закутанных в саван супругов – Роберт Арден, усопший двадцать четыре года назад, и ее первый муж, Хилл, бывший уже больше тридцати лет в земле. Но что значат цифры для тех, кто спрятан в вечной ночи смерти?
– Жесткая здесь почва, а в это время года так, поверьте, просто ужас! – Ворчливого могильщика, еще не совсем готового к нашему приходу, больше занимали практические соображения. – Угораздило ж ее умереть в такое время, а? Время рождаться и время умирать, и сейчас я б лучше был попом, чем могильщиком. Вот свезло ж мне, что вы наняли меня рыть могилу, черт бы меня подрал! Той, что назначает даты смерти, не приходится держать в руках лопату. Чертова старуха с косой, э?
Если бы Агнес из Асбиса могла его слышать, она сказала бы хмурому старикану все, что она о нем думает. Но она уже ничего не слышала, и снег залепил ее болтливый язык, который чесался от сплетен и полнился сказками, язык, который щедро делился со мной житейской мудростью. Одна суровая снежинка опустилась ей на губы, но Агнес уже было все равно. Шел 1580 год.
В том же году, помутившись рассудком, утопилась в Эйвоне Кейт Хамлет.
– Felo de se[44].
Да, она покончила с собой. Но Генри Роджерс, который вел дознание по ее делу, пришел к выводу, что она стала жертвой несчастного случая.
– Гуманное заключение – per infortunium[45]. Очень похоже на него. Я о нем наслышан.
В то воскресное утро вся наша семья была дома. О Кейт нам рассказал Веджвуд. Он торопливо перебегал от дома к дому, чтобы первым поведать плохую новость, которая и так разносится со скоростью лесного пожара. Мы попросили его задержаться, заставили присесть и выпить кружечку пива. Он легко поддался на уговоры и стал центром внимания. Мы сидели раскрыв рты и вытаращив глаза. Он чувствовал себя как актер на затемненной сцене, говорящий о чем-то ужасном.
– Кто обнаружил тело, Роберт?
– А? Ну… э… я… первый.
Позже мы узнали, что Веджвуд, как всегда, приврал. На самом деле тело обнаружила его жена Руфь. Оно покачивалось на воде у берега реки. Руфь поспешила домой рассказать мужу о том, что она увидела, когда и при каких обстоятельствах.
Там ива есть: она, склонивши ветви, глядится в зеркале кристальных вод…
– Так Кейт утонула?
– Двух мнений быть не может.
Сомнений не было. На губах его блестела слюна и пузырилась пена возбуждения. Его дельфийские всезнающие глаза светились осведомленностью. Мы вглядывались в них, пытаясь увидеть то, что видел он, вообразить невообразимое, юную девушку, которую мы все хорошо знали, которой, как мне, было шестнадцать лет. И пока воскресный Стрэтфорд просыпался к жизни, ее мертвые глаза и рот были наполнены водной стихией Эйвона. Мы так же хорошо знали парнишку, которого она любила, тоже моего возраста. Может, он ее бросил? Порвал с нею, как только задержались ее регулы? Оставил ее? Может, пока она тихонько покачивалась на серебристом кладбище Эйвона, в сырой гробнице ее лона покоился утонувший с нею ребенок? Каковы бы ни были причины, несчастный случай был маловероятен, и вердиктом коронера наверняка будет самоубийство. Милостивый Господь положил строго обходиться с теми, кто лишает себя жизни, и проклянет ее за то, что она утопилась, говорил Веджвуд. В мире ином Кейт Хамлет не будет пощады.
Я побежал на место, о котором толковал Веджвуд. Трава была примята многочисленными любопытными ногами. Я подождал, пока зеваки разойдутся по домам, и постоял в одиночестве на месте трагедии. Стоял и глядел на реку, где обнаружили плывущее лицом вверх тело с полураскрытыми губами, заполненными Эйвоном, с отражением неба в невидящих глазах. А вот та самая ива, склонившаяся над зеркальным потоком.
В ее тени плела она гирлянды из лилий, роз, фиалок и жасмина, а также сиреневых соцветьев, что пастухи зовут так грубо, а девушки «ногтями мертвеца».
Может, Веджвуд все выдумал? Нет, его портняжий ум был слишком незатейлив, чтобы придумать такую сцену. Но мне она была понятна: лишиться любви в таком юном возрасте, остаться настолько беззащитной, что единственным выходом было облачиться в красоту природы и прийти на Эйвон готовой умереть.
Разумеется, некоторые жалостливые души представляли все иначе.
Венки цветущие на ветвях ивы желая разместить, она взобралась на дерево; вдруг ветвь под ней сломалась – ив воды плачущие пали с нею гирлянды и цветы. Но ведь все было не так. Она пришла на эту отмель времен, на берег, соскользнула в реку и натянула ее поверх себя, как покрывало, как зеркальный саван, прохладный, успокоительный, остужающий земную боль. Как странно, думал я, что на реке не осталось и следа ее боли, только тина и вода, ничего, что послужило бы напоминанием о ее печальной сельской повести. И я с безнадежной ясностью представил, как ее платье наполнилось водой и широко распласталось по воде.
Ее одежда, широко расстилаясь по волнам, несла ее с минуту, как сирену. Несчастная, беды не постигая, плыла и пела, пела и плыла, как существо, рожденное в волнах.
То была ее лебединая песня, и лебеди плыли мимо нее по-королевски, под звуки ее пенья.
Но это не могло продлиться долго: одежда смокла – и пошла ко дну. Умолкли жизнь и нежные напевы.
«И поделом ей, – утверждал могильщик, существо из моих детских кошмаров, который копал ей могилу. – Так ее и растак, паскудницу! Она не лебедь, чтобы плавать по Эйвону».
Он рыл могилу в освященной части кладбища, к большой досаде священника, который ее хоронил. Сославшись на невыясненные обстоятельства смерти, ее родные умоляли поверить в несчастный случай, и на этот раз городской совет внял их мольбам.
– Подозрительная смерть, – бурчал священник, – такая сомнительная, что ее нужно бы предать земле на перекрестке двух дорог.
И если б высший приказ не изменил порядка церкви, она б до Страшного суда лежала в земле неосвященной. Прах и камни, а не молитвы чистых христиан должны б ее в могилу провожать. Она ж в венке девическом лежит; на гроб легли невинные цветы, и он святой покроется землею при похоронных звуках меди.
Все, что ей причиталось. Ее обезумевший от горя брат умолял позволить заказать панихиду по той, которая так любила пение. «Как – и больше ничего?»
Делать нечего. Церковь была против: «Мы осквернили бы святую службу, пропев ей реквием, как всем, почившим в мире. Засыпай ее землей, могильщик!» После обряда священник сказал им: «Nunc dimittis[46], все расходитесь по домам». Идите вон!