Его занятие тоже характерно для его национальности. Перед ним на столе и на полу лежали объекты его изучения: растения разных видов. Он классифицировал эти растения и осторожно раскладывал между листов своей папки. Было очевидно, что этот человек ботаник.
Взгляд направо, и натуралист и его работа потеряли для меня всякое значение. Я видел самое прекрасное создание из всех, что когда-нибудь были у меня перед глазами, и мое сердце в восторге восхищения бешено застучало. Капли летнего дождя на ирисе, солнечный рассвет, яркие краски павлина – все меркнет. Слейте все красоты природы в одно гармоничное целое, и все равно это будет не такое чувство, как то, что охватывает при виде самой прекрасной в мире женщины.
Во всем творении нет ничего лучше, ничего прекрасней любимой женщины!
Но мой взгляд держала в плену не женщина, а ребенок – девочка, стоящая на пороге женственности, готовая переступить этот порог при первых призывах любви!
Красоту считают произвольной, называют фантазией, капризом, модой, тем, что мы используем. Как часто слышим мы такие банальные высказывания, и те, кто так говорит, самодовольно наслаждаются своей мудростью!
«Каждый глаз формирует собственную красоту»[69] Ложный и мелкий софизм. Точно так же можно заявить, что каждое нёбо создает собственный вкус. Сладок ли мед? Горька ли полынь? Да, в том и в другом случае сладкое и горькое одинаково для ребенка и взрослого, для дикаря и цивилизованного человека, для невежи и для ученого. Это верно при всех обстоятельствах, конечно, если каприз, привычка или мода не создают исключение. Зачем отказывать одному чувству в том, чем обладают все остальные? Разве у глаза человека в естественном состоянии нет того, что его привлекает или отталкивает? Это так, и законы, регулирующие эти отношения, так же незыблемы и безошибочны, как орбиты звезд. Мы не знаем, каковы эти законы, но знаем, что они существуют, и можем доказать это так же ясно, как Леверье установил существование Нептуна: планеты, недоступной телескопу и вращавшейся миллионы лет вне поля зрения бессонных часовых астрономии.
Почему взгляд с наслаждением следит за линией окружности, за изгибами эллипса, за отрезками конуса? Почему он не отрывается от линий Хогарта[70]? Почему печалится, если эти линии разрываются? Да, существует то, что ему нравится и не нравится, его сладкое и горькое, его мед и полынь.
Значит, красота не произвольна. Фантазия, условность – все это не в объекте, а во взгляде смотрящего. Взгляд может быть необразованным, вульгарным или искаженным модой. Формы и цвета прекрасны, независимо от мнения того, кто их разглядывает.
Есть еще более высокий уровень, который может быть связан с этой теорией: интеллект может установить причину, по которой объект прекрасен или отвратителен. У интеллекта есть свои формы и очертания в физическом мире. Он воспринимает красоту, несмотря на явные противоречия. Уродство – отвратительное слово – должно напрягаться, чтобы достичь того, чего красота достигает без всяких усилий. Отсюда различия, предполагаемые доказательства интеллектуального величия, которое часто сопровождается физической невзрачностью. Отсюда некрасивые актрисы, стремящиеся к красоте, женщины библиографы, вообще «синие чулки». С другой стороны, красота восседает на троне, как королева или богиня. Она не делает никаких усилий, потому что они ей не нужны. Мир реагирует на ее малейшие призывы и складывает к ее ногам свои приношения.
Эти мысли не возникали в моем сознании, хотя могли бы, пока глаза с восторгом смотрели на изгибы тела прекрасного существа. Мне показалось, что я уже видел это лицо. Действительно, несколько мгновений назад, когда смотрел на старшую женщину. Одно и то же лицо – говоря фигурально, лицо, переданное матерью дочери: тот же высокий лоб, те же лицевые углы, те же очертания носа, прямого, как луч света, с тонкими, подобными спиралям изгибами ноздрей, какие встречаются на греческих медальонах. И волосы одинаковые, золотистые, хотя у матери в них видны серебряные прядки. Пряди девушки как солнечные лучи, падающие на шею и плечи; а шея и плечи такой изящной белизны, что могли бы быть изваяны из камня Каррары.
Возможно, это все покажется вам слишком возвышенным; фигуральным, если хотите. Но ни писать, ни говорить иначе на эту тему я не могу. Но не буду больше рассуждать и избавлю вас от подробностей, которые вам малоинтересны. В обмен сделайте мне одолжение: признайте, что то существо, которое произвело на меня такое впечатление, было прекрасно.
– Ах, мадам и мадмуазель был бы ошень добры, если бы сыграль «Марсельез», великий «Марсельез». Что скажет майн клайне фройлен?
– Зоя, Зоя, бери свою бандолу[71]. Да, доктор, мы сыграем ее для вас с удовольствием. Вам нравится музыка. Нам тоже. Давай, Зоя!
Девушка, которая внимательно наблюдала за работой натуралиста, прошла в дальний угол комнаты, взяла инструмент, похожий на гитару, вернулась и села рядом с матерью. Бандола заиграла вместе с арфой, и струны обоих инструментов издавали волнующие ноты «Марсельезы».
В исполнении было что-то возбуждающее и изящное. Мне показалось, что инструментовка выполнена прекрасно; и голоса играющих в сладкой и душевной гармонии сопровождали музыку. Я смотрел на Зою: лицо девушки оживилось благодаря вдохновенным словам гимна, она вся словно светилась и казалась каким-то бессмертным существом; молодая богиня свободы призывает своих детей «к оружию!»
Ботаник перестал работать и стоял, восхищенно слушая. При каждом возгласе “Aux armes, citoens!” старик щелкал пальцами и притоптывал в ритм музыке. Он был полон тем духом, который в то время охватил всю Европу.
«Где я? Французские лица, французская музыка, французские голоса, все разговоры на французском! – потому что ботаник обращался к женщинам на этом языке, хотя и с сильным рейнским акцентом, что подтверждало мое первое впечатление о его национальности. – Где я?»
Я осмотрел комнату в поисках ответа. Я узнавал стулья Campeachy[72] со скрещенными ножками, petate[73] из листьев пальмы.
На матраце у моей постели спала собака.
– Альп! Альп!
– О, мама, мама, ecoutez[74], незнакомец зовет.
Собака вскочила и, встав передними лапами на постель, радостно завизжала. Я протянул руку и потрепал ее, в то же время произнося ласковые слова.
– О, мама, мама, он ее узнал. Voila!
Женщина торопливо встала и подошла к кровати. Немец взял меня за руку, оттолкнув сенбернара, который собирался совсем вскочить на кровать.
– Mon Dieu! Он здоров. Его глаза, доктор. Как они изменились!
– Я, я; много лючше, много лючше. Эй, тише, зобака! Уберите зобаку!
– Кто? Где? Скажите, где я? Кто вы такие?
– Не бойтесь. Мы друзья. Вы были больны.
– Да, да! Мы друзья, вы были больны, сэр. Не бойтесь нас, мы вам поможем. Это хороший врач. Это мама, а я …
– Ангел с неба, прекрасная Зоя!
Девушка удивленно посмотрела на меня, покраснела и сказала:
– Послушай, мама! Он знает, как меня зовут!
Это был первый комплимент, полученный ею из уст любви.
– Карашо, мадам. Он скоро поправится. Посторонись, мой добрый Альп! Твой хозяин поправится, карошая зобака, ложись!
– Может, доктор, нам оставить его? Этот шум…
– Нет, нет! Пожалуйста, останьтесь со мной! Эта музыка. Поиграйте еще.
– Да, музик, это карашо. Карашо для боли.
– О, мама, давай еще поиграем.
Мама и дочь взяли инструменты и снова начали играть.
Я долго слушал сладкие звуки и смотрел на прекрасных музыкантш. Веки отяжелели, и реальность вокруг сменилась сном.
* * *