Как критик, Блок прежде всего обращал внимание не на качество образов, но на само их бытие. Для него сбыться – это и есть быть благим, и благобытие – только один из псевдонимов бытия. Нет лучшего способа понять Блока, чем поездить по России: не только в Шахматове или Санкт-Петербург, но и в Абрамцево или в подмосковные усадьбы, а может, и в пушкинские или толстовские места – где была уже не физическая, а духовная родина всей его культуры. Когда Блок отвечал молодым филологам-формалистам, изучавшим работу текста, что они правы, но поэту это знать вредно, он имел в виду только то, что он не может сдавать нищету своей родины богатству языка, которое могли расточать поэты нового поколения, но которое Блок видел как сокровище всех смиренных читателей в блистательной нищете поэтического слова.
Итальянское путешествие Блока связано с тяжелейшими событиями его жизни: смертью ребенка (Блок не мог иметь детей, и с его согласия ребенок был рожден от другого мужчины, по древнему суеверному обычаю “телегонии”) и смертью отца. Блок поехал в надежде припасть к истокам эмоциональной жизни, омыть себя в реке самых чистых эмоций итальянского искусства. После Блок еще много путешествовал, в Германию, Францию, Бельгию, но нигде не находил покоя. Буржуазность для него была синонимом грязи, мелочности, оставляющей нечистый след, а его влекла неведомая святость России, которую лишь предстояло раскрыть. Жалобы Блока не должны читаться как ностальгические: просто ему было важно не становиться мещанином среди мещан, но нужно было стать святым среди святых, а святость не встретится туристу, но лишь обитателю скита.
Журнал «Аполлон» необычно наградил Блока за итальянские стихи – избрал его в «Общество ревнителей художественного слова», которое в итальянской манере называли «Академией», прямо как все итальянские вольные «Академии рысей» и «Академии отрубей». Блок здесь попытался стать настоящим академиком: читал серьезные доклады о символизме, о задачах искусства, о живописи, дискутировал с философами и искусствоведами, одним словом, погрузился в работу. Друзья и восхищались, и удивлялись перемене, пока вновь по совету врачей и знакомых Блок не отправился странствовать.
Второе испытание академизмом, уже послереволюционное, стало для поэта роковым – силы его были подорваны работой в многочисленных комитетах, а за границу его не выпустили, и клубок различных болезней, от недоедания, нервного истощения, страхов за будущее, свел его в могилу. Немногие опекали тогда поэта, молодая поэтесса Надежда Павлович, секретарствовавшая у Блока, вспоминала о нем как о христианском мученике, о котором оптинские старцы поведали, что он в раю.
В настоящий сборник вошли работы Блока, трактующие поэзию и изобразительное искусство. Блок дал свой ответ на вопрос «Что такое искусство?» – это не только исповедь души, это не только часть жизни, это единственное, что часто нас встречает в пустыне жизни, как встречает в ней колодец или родник, или приют на ночлег. Оставила живая душа искусство или нет – мы не знаем. Но мы знаем, что можем попроситься на ночлег, и можем отправиться дальше в путь, разговорившись с путниками о своём, о главном.
В некоторых случаях понадобились подробные примечания, в том числе оригинальные, показывающие действительные истоки мысли Блока, а не только отдельные цитаты и отсылки в его работах. Употребление прописных и строчных букв и орфография иноязычных имен сохранены.
Александр Марков,
профессор РГГУ и ВлГУ
1 октября 2017 г.
Александр Блок
Краски и слова (сборник)
Краски и слова
Думая о школьных понятиях современной литературы, я представляю себе большую равнину, на которую накинут, как покрывало, низко спустившийся, тяжелый небесный свод. Там и сям на равнине торчат сухие деревья, которые бессильно приподнимают священную ткань неба, заставляют ее холмиться, а местами даже прорывают ее, и тогда уже предстают во всей своей тощей, неживой наготе.
Такими деревьями, уходящими вдаль, большей частью совсем сухими, кажутся мне школьные понятия – орудия художественной критики. Им иногда искусственно прививают новые ветки, но ничто не оживит гниющего ствола.
Среди этих истуканов самый первый план загроможден теперь понятием «символизм»[1]. Его холили, прививали ему и зелень и просто плесень, но ствол его смехотворен, изломан веками, дуплист и сух. А главное, он испортил небесную ткань и продырявил ее. Критика очень много толкует о школах символизма, наклеивает на художника ярлычок: «символист»; критика охаживает художника со всех сторон и обдергивает на нем платье; а иногда она занимается делом совсем уж некультурным, извинимым разве во времена глубокой древности: если платье не лезет на художника, она обрубает ему ноги, руки, или – что уж вовсе неприлично – голову.
Распоряжаясь так, критика хочет угнаться за творчеством. Но она, по существу своему, противоположный полюс творчества. В лучшем случае, ей удается ухватить поэта за фалду и на бегу сунуть ему в карман ярлычок: «символист».
Так было бы всего естественнее. Но иногда случается обратное: сам художник раскрывает свои объятия критике и восторженно кричит ей навстречу: «Хочу быть символистом!» Тут он по ошибке сам попадает в ту рамку, где должна поместиться впоследствии его фотографическая карточка.
Чаще всего, почему-то, это случается с художниками слова. Реже ловкой критике удается изловить живописца. Я думаю, это происходит оттого, что писателям принято обладать всеми свойствами взрослых людей, а ведь эти свойства вовсе не только положительные: рядом со здравостью суждений, умеренным скептицизмом, чувством «такта» и системы попадаются среди них усталость, скованность, немудрость. Взрослые люди обыкновенно немудры и непросты.
Что касается живописцев, то на них в «общественном» отношении давно рукой махнули. С них уж и не требуют «отзывчивости на запросы современности» и даже вообще требуют так мало, что сами они часто забывают о необходимости «общего развития» и превращаются в маляров и богомазов.
Зато лучшие из них мудро пользуются одиночеством. Искусство красок и линий позволяет всегда помнить о близости к реальной природе и никогда не дает погрузиться в схему, откуда нет сил выбраться писателю. Живопись учит смотреть и видеть (это вещи разные и редко совпадающие). Благодаря этому живопись сохраняет живым и нетронутым то чувство, которым отличаются дети.
Словесные впечатления более чужды детям, чем зрительные. Детям приятно нарисовать все, что можно; а чего нельзя – того и не надо. У детей слово подчиняется рисунку, играет вторую роль.
Ласковая и яркая краска сохраняет художнику детскую восприимчивость; а взрослые писатели «жадно берегут в душе остаток чувства». Пожелав сберечь свое драгоценное время, они заменили медленный рисунок быстрым словом; но – ослепли, отупели к зрительным восприятиям. Говорят, слов больше, чем красок, но, может быть, достаточно для изящного писателя, для поэта только таких слов, которые соответствуют краскам. Ведь это – словарь удивительно пестрый, выразительный и гармонический. Например, следующее стихотворение молодого поэта Сергея Городецкого кажется мне совершенным по красочности и конкретности словаря:
Не воздух, а золото,
Жидкое золото
Пролито в мир.
Скован без молота,
Жидкого золота
Не движется мир.
Высокое озеро,
Синее озеро,
Молча лежит.
Зелено-косматое,
Спячкой измятое,
В воду глядит.
Белые волосы,
Длинные волосы
Небо прядет.
Небо без голоса,
Звонкого голоса.