Но мне опоссумы, честно говоря, совершенно не симпатичны. Меня больше впечатляют такие животные, как, скажем, бизон. Он не хищник, но и жертвой никогда не был, по крайней мере, до тех пор, пока не пришли люди и не начали за ним охотиться. Я почти такой же, как бизон… Простой, медлительный, рогатый, жвачный, парнокопытный. Но попробуйте меня разозлить… Честное слово вам говорю, не стоит.
По-моему, некоторые вещи игнорировать нельзя. Проигнорировали раз, проигнорировали другой – думаете, успокоилось дитя? А вот и хрен вам, товарищи педагоги! Дитя ищет новых развлечений, все более дерзких и опасных, и вместе с этим, все больше и больше растет чувство безнаказанности. И вот, обалдев от очередной, неизмеримо наглой выходки, вы встаете с указками наперевес и говорите, что на сей раз ваше терпение, наконец, лопнуло, но уже поздно. Поздно, дорогие мои… Все… Вы одни в чистом поле, без армии и оружия, а кругом на сотни верст одни только враги. И сейчас вас начнут побивать камнями…
Хотя и детей-то понять можно. Мы настолько переусердствовали с промыванием мозгов, что они и так уже все поняли. Без нас.
И первая заповедь, которую они усвоили – это заповедь: «Не верь!». Не верь никому, особенно если он говорит что-то разумное, понятное и логичное. Ведь, если кто-то говорит что-то разумное, понятное и логичное, то даже дураку понятно, что врет. Потому что никакая реальная вещь в жизни не бывает разумной, понятной и логичной.
А вот, кстати, я и пришел. Это наша школа. Стандартная такая школа, трехэтажная, из какого-то непонятного серого кирпича, на стене которой уже самым настоящим, красным, керамическим кирпичом была выложена надпись
СЛАВА КПСС!
Я вошел внутрь, поднялся по лестнице на второй этаж, зашел в учительскую, снял с себя плащ, и повесил его в шкаф на вешалку. До начала занятий оставалось еще минут пятнадцать, и я решил, что следует немного взбодриться и сделать себе кофе. Работа моя требовала быстроты реакции и способности импровизировать, если я, конечно, не хотел уйти домой с порванными штанами.
В учительской сидели две юных дамы, так называемые молодые специалисты. Из тех, что обычно полны энтузиазма и надежд, но напрочь выпадают из реальности. Словно светские дамы девятнадцатого века, они вполне могли упасть в обморок, услышав от кого-нибудь слово «задница».
Я их поприветствовал, достаточно сердечно и искренне, но они косо глянули на меня и начали собираться. Нет, что вы, сидите, сидите… Как вас там? Не помню… Ах, ну да ладно, идите с Богом…
Я высыпал в кружку кофе, залил кипяток, и ароматный запах разлился по помещению. Затем я подождал несколько минут, пока напиток настоится, взял в руки кружку и, сделав хороший глоток, подошел к окну.
Я поставил кружку на стол, открыл тяжелую оконную раму, и свежесть весеннего утра проникла внутрь.
Почему-то я не ощущал этой свежести, когда шел по улице. Только тогда, когда я оказался здесь, среди унылых стен, я неожиданно понял, насколько это ценно для меня – ее почувствовать. С улицы тянуло цветущим жасмином. Я снова отхлебнул из кружки и высунулся по пояс в окно. Внизу однородной массой шли дети. Почему же они такие унылые? Это же дети, они должны прыгать, бегать, радоваться жизни.
Мне вдруг захотелось с этим что-то сделать, и я, помахав им рукой, крикнул:
– Эге-гей! Земля на горизонте!
Некоторые из них подняли головы, посмотрели на меня и, втянув шеи, словно от холода, пошли дальше. Один рыжий мальчишка посмотрел на меня и, крикнув: «Ну и дурак!», побежал за угол.
За спиной у меня появилась Елена Петровна, заместитель директора по учебной работе, и озабочено спросила:
– Что там у вас такое, Нагорный?
– Все нормально. Просто хорошее утро.
Она посмотрела в окно через мое плечо и, пренебрежительно хмыкнув, удалилась с прижатыми к груди журналом и указкой.
Допив кофе, я пошел на урок.
Когда я вошел в класс, по рядам пронесся шорох, и все вскочили по стойке «смирно». Ничего подозрительного, но, тем не менее, бдительности терять не стоит.
Здравствуйте, здравствуйте. Садитесь, садитесь.
Тема нашего урока – Пушкин. Снова Пушкин? Ай да Пушкин!
Что вы, кстати, думаете о Пушкине? Вот уж, действительно, сукин сын…
Хотя ладно, к черту Пушкина. Жил он в прошлом веке, а мы с вами живем в нынешнем. Давайте лучше поговорим о весне. Что вы, кстати, думаете о весне?
Но почему же вы молчите? Вам нечего сказать о весне?
Ладно, тогда будь по-вашему, давайте говорить о Пушкине.
Потом я зарядил тираду минут на пятнадцать о гении Пушкина, о том, как тяжело быть гением в своем отечестве, о том, как он перестал равняться на Шекспира, и как он семь лет писал «Евгения Онегина».
Неожиданно с задней парты раздался какой-то вскрик. Краем глаза я заметил резкое движение и, как бы невзначай, прохаживаясь по классу со сложенными за спиной руками, повернул в ту сторону.
Ну конечно же, это Симакин. А кто же еще?
– Симакин, вы почему не любите Пушкина?
– Я это…
– Вы случайно не расист?
– Я? Нет… Я его это,.. Обожаю.
– В каком смысле, Симакин?
– Ну это… Творчество там, стихи.
– Ну раз так, Симакин, так уж и быть, пойду вам на встречу. Дам возможность пострадать за Пушкина. Поставлю два.
– За что, Александр Сергеич?!
– Я ж сказал, за Пушкина. Гордитесь.
Слева кто-то хохотнул. Затем справа. И вот уже со всех сторон понеслись смешки, сдавленные и не очень, которые потом слились в один дружный приступ хохота.
Симакин, весь пунцово-красный, сидел и, криво улыбаясь, озирался по сторонам.
Я вернулся на место и продолжил свою прерванную речь. Дойдя до неоспоримой лепты, которую внес мой тезка в формирование литературного русского языка, я предложил классу оценить это мнение на собственном опыте и прочитать очередную главу из «Евгения Онегина».
Ученики стали открывать книги, зашуршали перелистываемые страницы, а потом воцарилась тишина.
Вот за такие моменты я и люблю свою работу. Моменты, когда можно отстраниться и понаблюдать.
Читали, правда, не все, но мне было уже все равно. Я, конечно, могу их отругать, поставить два, выгнать из класса, выставить посмешищем, как того же Симакина. Но заставить полюбить Пушкина, я, увы, не могу. Как и Булгакова, Набокова, Достоевского.
Зачем тринадцати-четырнадцати-пятнадцатилетним Булгаков, Набоков и Достоевский? По крайней мере, чтобы знать, что они были. Чтобы потом, в тридцать, тридцать пять, сорок, когда уже жизнь побьет, вспомнить. Вспомнить и понять. Понять, что это сильно. И Булгаков –сильно, и Набоков, и Достоевский…
А ведь есть еще Приставкин, Рыбаков, Замятин…
Я посмотрел в окно, на этот школьный двор со спортивной площадкой… Дальше идут мастерские, а за ними какие-то гаражи, забор. На заборе надписи, разные: матерные и не очень, короткие и длинные, со смыслом и без него, с восклицательными знаками и совсем без знаков препинания, о любви, о футболе, о людях.
Они все время появляются, но никогда не исчезают. Никому нет дела до этого забора, его никогда не красили, и вряд ли покрасят ближайшие лет двадцать.
Сколько я тут работаю, я их вижу. Они, как годовые кольца.
Тут я заметил, что за гаражами была какая-то возня… Похоже, что трое били одного. Точнее один – высокий дылда, схватил парнишку за воротник и бил ботинками по ногам, а двое других просто стояли рядом и смотрели.
Да, есть хищники, есть жертвы – с этим ничего не поделать, закон природы… Хищники обычно сбиваются в стаи, и кто-то из них даже считается санитаром леса.
К гаражам, прихрамывая, двигался учитель труда. В правой руке он сжимал длинную металлическую линейку.
Вдруг за моей спиной со скрипом отворилась дверь. Я повернулся и увидел в проеме синюшно-красное лицо с характерным профилем. Не то загар, не то вечное похмелье, не то перманентный предынфаркт… Это наш многоуважаемый директор. Очень громким шепотом, так, что Симакин аж вздрогнул, он произнес: