– А я рвалась на танцы, но мама не выпускала меня одну из дому. Боялась, что кто-то непременно лишит меня невинности. И вот весь наш литовский клан отправился на танцы.
– Тут я увидел пай-девочку и пригласил на танец. И что-то ляпнул ей на смеси чешского и испанского, она аж зарделась.
– Это было крайне неприличное слово.
– Без этого слова дети не рождаются, – пояснил Курт, и они рассмеялись хором. – Мы протанцевали весь вечер, мамаша Рахели аж с лица сошла. Тогда я отступил, и Рахель стала танцевать с другими. И вижу, танцевать-то она не умеет, танец на раз-два-три не шел.
– Я не умела танцевать?! – Рахель поднесла альбом к глазам мужа. На фото она стояла в пачке на пуантах, огромный белый бант вздымался над головой.
Курт в немом восторге глядел то на снимок, то на свою нынешнюю жену в брючках, с короткой шеей, а она на него – старого, неподвижного после инсульта, с пузом-арбузом.
– Семейство Фельдманов прибыло на танцы целым автобусом, на обратном пути мне предложили подвозку. Я согласился. Мы договорились о встрече через неделю, в следующее воскресенье. Я вернулся к себе и увидел голую Эльзу, танцующую перед зеркалом. Она меня не заметила. Обычно, стоило мне открыть дверь, как она набрасывалась на меня со всей страстью. И говорит мне, не прекращая танцевать: «Немцы застрелили корову, хлынула кровь, и при этом куда-то пропал мой брат». Как сейчас помню.
– Побочный эффект инсульта, – объяснила ему Рахель, – раньше ты этого не помнил.
– Помнил. Но молчал.
– Все пройдет, – успокоила его Рахель, – и жуткие сны, и тяжелые воспоминания, – надо дать этому время.
– Чье время?
– Наше, общее. Ты же только что говорил, что оно имперсонально.
Курт согласился.
– В нашей семье его звали Чеко, то есть чех. Так вот, Чеко явился не через неделю, а утром следующего дня.
– Это случилось после той ночи с Эльзой. Чего только не наговорила она мне тогда, танцуя. Что она была в Терезине… Что попала туда, как только меня депортировали в Освенцим, что любила меня… И сейчас любит. Но теперь, чтобы нам соединиться, ей не нужно идти черной ночью по черному мосту, а тогда ей было так страшно, что она заболела и впала в беспамятство. Танцуя, она взяла меня, это было ни с чем не сравнимым блаженством.
Я боялась смотреть в сторону Рахели.
– Она бы умерла, если б не нашла меня. Но и я бы не выжил. Она спасала меня своей любовью. От кошмаров, которые меня преследовали. Вдруг ни с того ни с сего говорит про кузницу, где тайком делали изделия из золота… А я своими руками вырывал это золото из мертвых ртов, сдавал на маленький заводик.
– А через неделю ты попросил моей руки, – перебила его Рахель.
– Да, – улыбнулся Курт. – Наутро она ушла, а я вспомнил пай-девочку, которая не умеет танцевать…
– Мои родители говорили на идише. «Мешуге!» – кричала мама, «Шлимазл! – подхватывал папа. – Где это видано: одни танцы – и замуж? Без денег, без имущества?» Но я настояла на своем.
– Она это умеет! И брат мой был на седьмом небе от счастья. Кто угодно, только не Эльза. Вон какой портрет отгрохал! Тогда казалось, что Рахель вышла чересчур взрослой. Сейчас не кажется.
Пришел санитар-таиландец. Пора прощаться.
Дворняга с повадками борзой
Рахель вышла проводить меня до остановки.
– Вы знаете, Эльза, раньше, возвращаясь домой, я первым делом включала музыку, не выношу тишину. Теперь Курту музыка мешает, и день тянется как год. Когда никто не приходит, – добавила она, подумав.
Я сказала, что меня зовут Лена и что однажды я видела Эльзу. У нее есть собака. Но собаку я не видела.
– Чистой воды выдумка! – взмахнула руками Рахель. – Курт хотел произвести на вас впечатление.
Подъехал автобус, и мы наскоро распрощались.
По дороге я позвонила знакомой, пославшей мне Эльзу, узнать, как там она.
– Я думала, вы приняли ее за сумасшедшую и прекратили общение… А я как раз выгуливаю ее собаку.
– Раньше ты выгуливала ее собаку по утрам.
– Теперь она у меня, а Эльза уехала в Чехию получать наследство. Якобы ей принадлежит часть какого‐то замка…
– В Бухловице? Я там была…
– Жаль, разминулись. Помогли бы ей с чешским…
Раздался громкий лай.
– Ферейра, фу! От нее ни на секунду нельзя отвлечься. Чуть что, рвется с поводка. Обычная дворняга, а повадки, как у борзой.
– Лишь бы Эльза не нашла в Бухловице хлев и не упала в обморок.
– А что там?
– Не знаю. До хлева я не добралась.
Пока я еду домой, моя знакомая выгуливает собаку Эльзы, а Эльза прохаживается по родовому поместью. Давно ушли турки, а павлины так и орут. Их крик выводит из себя портрет деда Леонарда. Двоятся глаза-моллюски. Одной прорехой меньше.
Осколки древних амфор
В августе 1945 года два чемодана с детскими рисунками из Терезина были доставлены в еврейскую общину Праги. Что значит – доставлены? Кем? Кто их туда внес, чьи это были руки? 4500 рисунков – нелегкая ноша, особенно если учесть, что многие выполнены на плотной чертежной бумаге и на лагерных формулярах. Плюс коллажи, которые куда весомей рисунков…
Этими вопросами я донимала сотрудников Еврейского музея в Праге. Но тщетно. Ответ мне дала Рая Энглендер, дочь старшей воспитательницы детского дома девочек: «Перед уходом на транспорт Фридл2 показала моей маме, где спрятаны чемоданы, и Вилли Гроаг, директор нашего детского дома, который, кстати, прекрасно знал Фридл, перенес их в комнату воспитателей. Там они и хранились. Мы с мамой отбыли из Терезина сразу после того, как сняли карантин, а Вилли оставался там до конца лета. Чемоданы с рисунками он отвез на склад в здание пражской синагоги, куда сдавали все, что осталось в лагере, после чего отчитался перед моей мамой – принято на хранение работником еврейской общины таким-то… Если Вилли жив, искать его надо в Израиле».
Впервые оказавшись в Израиле в ноябре 1989 года, я по справочной нашла номер телефона Вилли Гроага. На вежливо-осторожный вопрос: «Чем могу служить?» – я отрапортовала по-пионерски: «Хочу поговорить про Фридл». «Про Фридл? – переспросил он задумчиво, – жду! В любое время, хоть сейчас. Жду до полуночи и после полуночи». Дело было вечером, и, как объяснили мне друзья, в такую пору из Иерусалима в кибуц Маанит добраться можно только на машине. «Отвезите», – взмолилась я. Всю дорогу – а она заняла около двух часов – они говорили о том, что кибуцники ложатся спать засветло, что въезд в кибуц может быть закрыт, поскольку вокруг него неспокойные арабские поселения, что я поддалась на розыгрыш остроумного старика, – а я вдыхала запах апельсиновых рощ вперемешку с навозом. И молчала в тряпочку.
В кибуце Маанит светилось лишь одно окно, у которого мы и остановились. Из одноэтажного домика вышел человек с голубыми глазами, даже в темноте они были голубыми.
– Вилли Гроаг, – представился он. – Вильгельм Франц Мордехай Гроаг, в соответствии с метриками. Должен вас предупредить, моя жена Тамар спит. Она встает на работу в пять утра. Так что будем шептаться.
Вилли Гроаг и Елена Макарова, 1991. Фото С. Макарова.
Мои знакомые что-то пролепетали на иврите и сели в машину. Чао, бай-бай!
Вилли открыл передо мной дверь, и я на цыпочках вошла в освещенную комнату. Картины… Но не Фридл. Небольшие скульптуры в стиле чешского барокко. Потрогала.
Плотная бумага, затонированная под бронзу.
– Это работы моей мамы Труды, – объяснил Вилли. Он не спускал с меня глаз, разглядывал, как художник модель. Погасив верхний свет, он поманил меня к двери. Мы вышли. Светила сумасшедшая луна, пели цикады.
– Поедем в Хадеру. А потом я уложу тебя спать на диване.