У них был целый сундук дореволюционных медицинских учебников, которые я жадно, с большим интересом рассматривал, сравнивая с современными достижениями медицины. Застав меня за этим занятием, не выпуская папиросы изо рта и окутываясь клубами синего дыма, старуха ворчливо заметила, что пусть я не воображаю, что настоящая медицина существует только сейчас. И раньше тоже не лыком были шиты – и оперировали, и наркоз был, и знали, что такое асептика и антисептика. Много учебников она мне подарила на память, и они долгие годы странствовали со мною по городам и деревням и были не лишними в моей врачебной практике, постепенно теряясь или переходя в другие руки.
Совершенно неожиданно старики продали свой хороший каменный дом и переехали в жалкую глинобитную хибарку. При получении денег, как это всегда бывает с интеллигентными стариками, их облапошили, и в дом въехал новый хозяин – хитрый и нахрапистый военный отставник – вместе со своей семьей, и мне пришлось убираться восвояси. Но по воле Господа все делается ко благу.
Я снял комнату у ветхой, всегда лежащей на тоже ветхом засаленном диване старухи – польки Агнессы, бежавшей сюда из Галиции еще в Первую мировую войну.
Она доживала свой век с мужем, местным школьным учителем, и дюжиной тощих шкодливых коз.
Каждое утро она приносила мне в выщербленной фаянсовой кружке теплое козье молоко. И, стоя на пороге, поправляя сухой коричневой рукой выбившиеся из-под платка сухие лохмы волос, она долго и основательно рассказывала «про того козла». Этот козел был необычайно шкодлив и, изощряясь, ежедневно устраивал какие-либо проказы, что служило пищей для нескончаемых рассказов Агнессы Петровны.
Она была очень набожна и по вечерам долго молилась перед изображением Ченстоховской Божией Матери, которую она называла «Матка Боска Ченстоховска», полагая на себя крестное знамение слева направо раскрытой ладонью.
Когда ее отпускали старческие боли в суставах, старая Агнесса любила предаваться краковским и варшавским воспоминаниям, где она в молодости служила горничной «у великого паньства». Она взволнованно рассказывала мне про Варшаву в начале столетия, про польскую знать, фантастически богатую и гордую. Про их шикарные выезды в лакированных венских экипажах, запряженных чистокровными лошадьми, про блестящие никелем и яркими красками американские автомобили на резиновом ходу. Про грандиозные костелы и умопомрачительные богослужения, сопровождаемые мощными переливами органных труб, неслыханные по торжественности и богатству процессии, когда так сладостно пели «Аве Мария», когда на носилках, над впадающей в религиозный экстаз толпой, проплывали раскрашенные и убранные драгоценностями скульптуры Христа, Марии и католических святых. Про варшавских докучливых и вездесущих пейсатых и бородатых евреев-хасидов в черных лапсердаках и шляпах, коротких штанах и белых чулках, быстрыми сухими ногами в черных туфлях поспевающих повсюду, где можно было заработать хотя бы один злотый. «Притом они ужасно богаты и прячут в подвалах своих домов ломящиеся от золотых талеров сундуки», – вытирая слюну и жадно блестя мышиными глазками, шамкала старуха.
Она же мне рассказала про главного крымского знаменитого епископа – начальника над всеми православными церквями, у которого ойц (отец) был поляк и добрый католик. Этого епископа лично знает даже Сталин, который вначале гноил его семнадцать лет в тюрьмах и лагерях. А как началась война, вспомнили о нем, что он великий хирург, и сразу освободили, а после войны наградили Сталинской премией…
Наши институтские профессора, как сговорившись, умалчивали о том, что у нас в городе живет великий ученый и знаменитый хирург. О его трудах, пользующихся мировой известностью, не было сказано ни слова. Какое-то табу незримо распространялось на личность епископа. Только один старый партиец – тучный, с бабьим обрюзглым лицом, совершенно бездарный хирург, профессор Петр Петрович Царенко – со злобой и презрением отзывался об этом «каторжнике и ненормальном попе, которому надо было давать не Сталинскую премию, а добавить тюремный срок». Он давно травил епископа, еще в Средней Азии, когда они оба работали там в одном городе.
В конце зимы я немного разболелся. Агнесса Петровна послала своего мужа за доктором. После обеда пришел старенький, сухощавый, с седой бородкой, врач. Он приложил к моей спине холодный черный стетоскоп и долго выслушивал хрипы, заставляя меня покашливать.
– Я думаю, – сказал доктор, – через неделю все пройдет. Чай с малиной, молоко с содой, сухую горчицу в носки. Ну, поправляйся, не скучай, я пришлю тебе что-нибудь почитать.
Действительно, к вечеру старухин муж принес мне две книги. Одна была «20 тысяч лье под водой» Жюля Верна, другая называлась так: «Святое Евангелие Господа нашего Иисуса Христа».
Поскольку всю жизнь мне говорили и в школе, и дома, что Бога в природе не существует, я отложил в сторону Евангелие и принялся за Жюля Верна. Два дня я путешествовал с капитаном Немо и его друзьями в подводном царстве Атлантики и Индийского океана. Но все кончается, «Наутилус» с его капитаном остался в пещере, и я с сожалением закрыл книгу.
Несколько дней я не прикасался к Евангелию, но однажды вечером, когда скука и одиночество одолели меня, а за окном уже наступила вечерняя темнота, я зажег керосиновую лампу и взял в руки Евангелие.
Раскрыв обложку, я обнаружил там необычную дарственную надпись:
«Во имя Господа Иисуса Христа, ради Его святого имени на русской земле благословляю сие святое Евангелие командиру восьмой роты, капитану Сергею Михайлову на спасение, жизнь, крепость и победу над врагами видимыми и невидимыми.
Игумен Серафим,
лета от Рождества Бога-Слова
1904, октября, 21 дня».
Позже я узнал от доктора, что это Евангелие досталось ему от белогвардейского офицера, расстрелянного большевиками в Феодосии.
Впоследствии, живя в Крыму, я почувствовал, что это – земля крови, земля Каина и Авеля, полуостров всего в 25 тысяч квадратных метров, место массовых смертей, массовых захоронений, земля величайших страданий человеческих.
И я потом понял, почему, как нигде в другом месте, в Крыму на меня навалилась такая неизбывная тоска, что все темнело перед глазами, хотя был яркий солнечный день, кругом все цвело, благоухало и пело. Но какой ценой заплачено за эту землю, об этом знает только один Бог.
Итак, был вечер зимы 1946 года, и я, раскрыв наугад Евангелие, стал читать следующее: «В четвертую же стражу ночи пошел к ним Иисус, идя по морю. И ученики, увидев Его, идущего по морю, встревожились и говорили: это призрак; и от страха вскричали. Но Иисус тотчас заговорил с ними и сказал: ободритесь; это Я, не бойтесь. Петр сказал Ему в ответ: Господи! если это Ты, повели мне…»
Тут у меня стала гаснуть лампа. Кончался керосин. Вдруг гулкий мощный взрыв потряс дом, задребезжала ложка в стакане. Я вздрогнул от неожиданности. Это морской прибой грохнул о берег круглую рогатую мину, сорванную штормом с якоря. Такое здесь случалось часто, но я не мог к этому привыкнуть. В сарае закричали встревоженные куры, залаяли собаки. Я долил из бутылки в лампу керосина и принялся читать дальше: «Петр сказал ему в ответ: Господи! если это Ты, повели мне прийти к Тебе по воде. Он же сказал: иди. И, выйдя из лодки, Петр пошел по воде, чтобы подойти к Иисусу, но, видя сильный ветер, испугался и, начав утопать, закричал: Господи! спаси меня. Иисус тотчас простер руку, поддержал его и говорит ему: маловерный! зачем ты усомнился?»
Это впервые прочитанное слово Божие не прошло для меня бесследно, хотя тогда я принял его за красивую легенду. К приятию христианства я шел очень тяжело и долго. Я прорастал к нему через пласты сомнений, атеизма и всеобщего отрицания Бога. Я прорастал к нему, как прорастает к свету былинка через слои асфальта. Ничего на меня не нисходило, не озаряло, не бросало вдруг в объятия христианства. Вера росла постепенно. Это был очень медленный и холодный рост, наподобие роста кристалла.