«Самые первые, невысокие требования нравственности, не говоря уже о любви, состоят в том, чтобы не делать другому, чего не хочешь, чтоб тебе делали, сострадать бедному, голодному, прощать обиды, не грабить людей, не присваивать одним людям того, на что другие имеют одинаковое с ними право, вообще не делать того, что сознаётся злом всяким неиспорченным разумным человеком».
Прекрасно сказано! Однако наивно и глупо верить в то, что люди, живущие на планете Земля, смогут между собой договориться и будут жить в некой общине (христианской, исламской, коммунистической или либеральной), согласовывая все свои поступки с нормами общепринятой морали, основанной на десяти Христовых заповедях. И кто же будет следить за соблюдением этих заповедей? Видимо, сами люди – больше некому. И как же они будут наказывать тех, кто нарушил закон – побивать камнями или отправлять на перевоспитание в трудовые лагеря? Значит, потребуется ещё несколько законов – о том, что считать преступлением, как за это наказывать и т.д. и т.п. И снова приходим к некоему подобию государства и к необходимости насилия.
А вот мнение Корнея Чуковского, которое в 1905 году он изложил в статье «Толстой и интеллигенция»:
«Толстой – это Левин, это Нехлюдов, он искатель, – он выразитель того самого духа, который живёт в наших раскольниках, хлыстах, духоборах, – искатель и потенциальный фанатик того, что он найдёт. Он всегда слишком даже прямолинейно отвергал старых своих богов во имя новой правды, нового добра, – отвергал всё, что шло наперекор этой новой правде».
На самом деле, Толстой этой правды так и не нашёл – вместо неё ему была дана только иллюзия, иллюзия постижения истины, но это на какое-то время обеспечило ему душевный покой. Стремление к душевному равновесию определяло многие поступки Толстого. Ради этого он отказался от роскоши и привычных удобств, которые являются неотъемлемой частью существования богатого помещика. Толстой переписал всё своё состояние на детей и жену, а затем решил отказаться от прав на свои литературные произведения – на те из них, которые написаны после 1881 года, когда и пришла ему в голову такая мысль. Но в чём причина столь радикальных решений?
Судя по всему, Толстой понял, что не в состоянии изменить мир с помощью своих литературных произведений. Возможно, писал не так и не о том, однако теперь уже нет сил, чтобы написать нечто грандиозное, помимо наставлений, проповедей и пророчеств. Признаться в поражении нельзя. Однако попытка раздать крестьянам землю и отказаться от владения своим имуществом – это и есть признание поражения. Потому что ничего таким образом невозможно изменить, разве что на время успокоить совесть и обрести покой. Если и эта попытка будет неудачной, тогда – бежать! Он начал готовить свой побег ещё в 1897 году, позже передумал, а реализовал последнюю мечту только в 1910 году.
Глава 4. Женская логика, или издержки воспитания
Из воспоминаний Татьяны Львовны Сухотиной-Толстой, старшей дочери Льва Николаевича:
«Трём людям я особенно благодарна за своё детство. Отцу, руководившему нашей жизнью и поставившему нас в те условия, в которых мы выросли. Матери, в этих условиях украсившей нам жизнь всеми теми способами, которые были ей доступны, и – Ханне, нашей английской воспитательнице».
Насколько обоснована благодарность отцу – в этом придётся разбираться, поскольку в тексте воспоминаний и в дневниках Татьяны Львовны есть противоречивые признания на этот счёт. Надо сказать, что первая книга воспоминаний, посвящённая детским годам, малосодержательна – длиннющий текст с массой ничего не значащих деталей. Но это вполне естественно, поскольку свои впечатления дочь Толстого стала записывать с четырнадцати лет, когда трудно ожидать от автора глубокомысленных выводов и скрупулёзного анализа собственных поступков, не говоря уже о справедливой оценке поведения окружающих людей. Работая над мемуарами, она оставила ранние записи без изменений, что вполне понятно: жизнь взрослого человека не легка, а детство было такое ясное и светлое…
Особый интерес представляют воспоминания Татьяны Львовны о том, как отец готовил своих детей к тому, чтобы противостоять превратностям судьбы:
«Нам, детям, было дано самое тщательное воспитание и образование. В доме жило не менее пяти воспитателей и преподавателей и столько же приезжало на уроки (в том числе и священник). Мы учились: мальчики – шести, а я – пяти языкам, музыке, рисованию, истории, географии, математике, закону божьему. Отец был против поступления в среднюю школу не только дочерей, но и сыновей. В семье чуть ли не с самого рождения первых детей было решено, что когда старший сын – Серёжа – достигнет восемнадцати лет, то мы переедем в Москву, а там Серёжа поступит в университет, а меня, старшую дочь – на полтора года моложе Серёжи – будут вывозить в свет. Всё шло как по писаному».
Пять языков – это уже явный перебор! Знания двух европейских языков, помимо русского, вполне достаточно, чтобы поддержать разговор в приличном обществе или прочитать в оригинале произведения наиболее популярных зарубежных авторов. Если есть намерение сделать карьеру в министерстве иностранных дел, можно было бы расширить список. Сам Лев Николаевич, как говорят, был изрядным полиглотом, однако о карьере дипломата для своих детей вроде бы не помышлял. И тем не менее, им приходилось очень нелегко:
«В то время весь день у нас бывал заполнен уроками. Мы вставали в восемь часов и после утреннего чая садились за уроки. От девяти до двенадцати с перерывом в четверть часа между каждым часом мы занимались с Фёдором Фёдоровичем, с англичанкой и играли на фортепиано. В двенадцать мы завтракали и были свободны до двух часов дня. После этого от двух до пяти опять были уроки с мамá по-французски, по-русски, истории и географии и с папá – по арифметике. В пять часов мы обедали и вечером, от семи до девяти, готовили уроки».
Итого – восьмичасовой «рабочий» день. Не много ли для дворянских недорослей? Разумнее было бы оставить больше времени для чтения книг и спортивных занятий – при тогдашнем уровне медицины закалка и физическая подготовка могли бы уберечь детей от многих бед. Но нет – Льву Николаевичу этого показалось мало, и ко всему прочему добавилась новая «напасть»:
«Вот мы все сидим и пишем дневники: т. е. Илья, я, и мама послала Лёлю [так дома звали Лёву] принести свой. Лёля начал, но у него не идёт, и он бросил».
Толстой считал, что ведение дневников весьма полезно для развития умственных способностей и умения ясно выражать свои мысли – поначалу это был обязательный элемент в его системе образования, но со временем дети к такому занятию явно охладели. Только у Татьяны сохранилась потребность делать записи в дневнике, чтобы хоть как-то привести свои мысли и ощущения в порядок.
В 1888 году Татьяне уже двадцать три года – в этом возрасте многие ровесницы заняты обустройством семейного очага, воспитанием детей, но у неё жизнь складывается по-другому:
«Никогда не надо давать никому читать своего дневника, не перечитывать его самой и никакого значения ему не придавать, потому что пишешь его всегда в самые дурные, грустные минуты, когда чувствуешь себя одинокой и некому пожаловаться. Тогда хоть на бумагу, но надо облегчить себя от своего гнусного настроения, и это удаётся, – сейчас же успокаиваешься».
Примерно то же произошло с её отцом в то время, когда он оказался в клинике Казанского университета, но там было всё куда серьёзнее. Толстой пытался анализировать своё состояние, строил планы, надеясь изменить характер и побороть вредные привычки – его увлекла идея «совершенствования». Однако у женщин всё не так. Как многие девушки, Татьяна мечтала о любви, и вот что она писала за восемь лет до того, как призналась в том, что «одинока и некому пожаловаться»:
«К несчастью, теперь ни в кого не влюблена. Мне этого ужасно не хватает и как-то пусто от этого».
И через два года:
«Мамá мне сказала, что мы зимой поедем в Петербург на неделю… Ведь я там его увижу, но чем это кончится? Самое лучшее было бы, если я его нашла бы по уши влюблённым в кого-нибудь другого: я думаю, это меня бы вылечило».