Но если в комнате вдруг паркет начинает мельтешить, тень выглядит цветной, а ткань вспыхивает, то мы видим невольно остановившегося героя и понимаем, когда и как срабатывают характеры. Как говорил Бальзак в предисловии к роману «Лилия долин», душа издает благоухание окрасивших ее чувств. По сути, Бальзак продолжает действовать как естествоиспытатель в лаборатории, разглядывающий, как препарат реагирует на ту или иную сумму воздействий, стараясь исключить все незаметные посторонние воздействия. Раньше в литературе все постороннее исключал стиль, теперь все постороннее исключает эффект. Высокое косноязычие Достоевского или Фолкнера поэтому не состоялось бы без Бальзака.
Итак, искусство для Бальзака – это и подробность бытия, позволяющая другим подробностям не слишком проявлять свой характер, и радость для бытия, разрешающая ему не слишком пленяться собственными эффектами.
Как часто бывает, точнее всего о писателях говорят поэты. Как обозначил Пастернак жизненную стратегию Бальзака:
Зачем же было брать в кредит
Париж с его толпой и биржей,
И поле, и в тени ракит
Непринужденность сельских пиршеств?
Выплачивая долги, Бальзак должен был «взять в кредит» весь Париж как предмет изображения, но банк под названием «Реальность» выдает только пакетные кредиты – взяв труд, нельзя не взять отдых. Раньше можно было делить литературу на жанры, теперь кредит на них не разобьешь, разве что выделишь жанр непринужденности, который и есть жанр «Человеческой комедии». Трудолюбивый Бальзак Пастернака, до утра сидящий над рукописью, внимательный священник слова, ткущий заупокойную мессу Парижу – изжившему весь свой прежний образ жизни – он же Бальзак, мастерящий бессмертие:
Жара покрыла лошадей
И щелканье бичей глазурью
И, как горох на решете,
Дрожит в оконной амбразуре.
Перед нами уже не жара, которая грозит мухами, пусть даже бичи не только подстегивают коней, но и гонят с них мух. Это жара, покрывающая глазурью печальной поэзии наши усилия, жара, встряхивающая привычный ход дел, иначе говоря, та самая дрожь старого мира, с которой он встречает неотменимую новизну самих вещей.
В основу данного издания положена книга[2], которую составил Владимир Романович Гриб (1908–1940), сын сельского фельдшера, комсомольский журналист, ставший затем серьезным ученым. По воспоминаниям учеников, в частности, знаменитой потом переводчицы Лилианы Лунгиной, вихрастый даже в своей прилизанности профессор Гриб во время лекций сидел на столе, беспрерывно курил, листая перед студентами альбомы с репродукциями западной живописи, порой смеялся и чуть не плакал, но тяжело заболел – известия о голодоморе на родине подкосили его.
Гриб обратил на себя внимание Дьердя Лукача, работавшего тогда в Москве; вероятнее всего, ему и обязаны были все научные интересы молодого исследователя. Лукач, творческий марксист, типичный человек дружеского круга, умевший сохранять дружбу на любой чужбине, в свое время разработал теорию романа как единственной формы, побуждающей общество к действию до того, как марксизм подвергнет критике ложные идеологии. Бальзак тогда оказывался по-на стоящему центральным писателем XIX века, творцом наиболее универсальной романной формы, освободившим ее и от речевых условностей, и от коммерческих предрассудков. Поэтому отдадим должное переводчикам этой книги, которые поняли в Бальзаке главное – освобождение не только героев от обыденных фантазий, но и самого автора от самых существенных иллюзий, в простой способности побыть с произведениями наедине.
Александр Марков,
Профессор РГГУ и ВлГУ, ведущий научный сотрудник МГУ имени М. В. Ломоносова
17 апреля 2018 г.
Оноре де Бальзак
Искусство и художник
(сборник)
О художниках
Во Франции мысль заглушает чувство. Из этого национального порока происходят все беды, постигающие наше искусство. Мы великолепно понимаем искусство как таковое, мы не лишены известной способности оценивать его произведения, но мы их не чувствуем. Мы отправляемся в Комедию или в Салон, потому что так велит мода; мы аплодируем, рассуждаем со вкусом и, уйдя оттуда, остаемся при старом разбитом корыте. Из ста человек с трудом можно найти четырех, способных отдаться очарованию трио, каватины или найти в музыке отдельные отрывки своей истории, мысли о любви, свежие воспоминания юности, сладостную поэзию. Наконец, почти все посетители музея довольствуются общим осмотром, и редко-редко увидишь человека, погруженного в созерцание произведения искусства. Быть может, этим непостоянством ума, принимающим движение за цель, страстью к переменам, жадностью к зрительным впечатлениям мы обязаны той роковой стремительности, с какой наш климат в течение нескольких дней сменяет над нами серое небо Англии, туманы Севера, сверкающее солнце Италии? Не знаю. Быть может, наше национальное воспитание еще не закончено и чувство искусства недостаточно развито в наших нравах? Быть может, мы усвоили пагубную привычку предоставлять газетам заботу судить об искусстве; возможно также, события, отделяющие нашу эпоху от Ренессанса, так истерзали нашу родину, что искусство не смогло в ней расцвести. Мы были слишком заняты войнами, чтобы отдаться беспечному существованию художника; быть может, мы никогда не понимали людей, одаренных творческой силой, оттого что они вступали в дисгармонию с нашей растущей цивилизацией. Эти предварительные замечания были подсказаны нам обычным во Франции неуважением к людям, которые создали славу нации.
Человек, повелевающий мыслью, самодержец. Короли правят народами в течение определенного времени; художник правит целыми веками, он изменяет лицо вещей, бросает революцию в литейную форму, мнет и формует земной шар.
Таковы были Гутенберг, Колумб, Шварц, Декарт, Рафаэль, Вольтер, Давид. Все они художники, ибо они творили, направляли мысль на новое производство человеческих сил, на новое сочетание элементов природы, физической и духовной. Художник связан нитями, более или менее тонкими, узами, более или менее интимными, с нарождающимся движением. Он необходимая часть огромной машины, независимо от того, обдумывает ли он какую-нибудь доктрину или вызывает дальнейший прогресс искусства в целом. Потому-то уважение, оказываемое умершим великим людям или вождям, должно относиться и к этим отважным солдатам, которым не хватало, быть может, самой малости, чтобы стать командирами. Откуда же в столь просвещенный век, как наш, могло появиться такое пренебрежение к артистам, поэтам, художникам, музыкантам, скульпторам, архитекторам? Короли бросают им кресты, ленты, безделушки, день ото дня теряющие ценность, отличия, ничего не дающие художнику; скорее он придает им цену, чем получает что-нибудь от них. Что же касается денег, то никогда искусство не имело от правительства меньше, чем теперь. Презрение это не новость. Как-то за ужином маршал де Ришелье упрекнул Людовика XV в равнодушии к великим людям его царствования; он привел в пример Екатерину и короля Прусского.
– Я принял бы, – возразил король, – Вольтера, Монтескье, Руссо, д’Аламбера, Верне (Людовик XV насчитал по пальцам человек двенадцать); с такими людьми нужно жить мире и дружбе.
Потом, с жестом отвращения:
– Я уступаю слово королю Пруссии, – добавил он.
Давно уже забыли, что Юлий II принимал Рафаэля в своем дворце, что Лев X хотел сделать его кардиналом, что некогда короли обращались с принцами мысли, как равные с равными. Наполеон, из прихоти или по необходимости не любивший, когда способные люди возбуждали волнение в массах, сознавал, однако, свой долг императора достаточно, чтобы предложить миллионы и сенаторское пожалование Канове; чтобы вскричать при имени Корнеля: «Я сделал бы его принцем»; чтобы назначить, на худой конец, Ласепеда и Нефшато сенаторами; чтобы посещать Давида; чтобы основать десятилетние премии и заказывать монументы. Откуда же могло произойти такое беззаботное отношение к художникам? Нужно ли искать причины в распространении просвещения, которое оплодотворило человеческий ум, почву, промышленность и, умножив в наш век число людей, обладающих суммой знаний, сделало необычайные явления более редкими? Нужно ли привлекать к ответу конституционное правительство, этих четырехсот собственников, торговцев или адвокатов, которые не поймут никогда, что нужно послать тысячу франков художнику, как послал Франциск I Рафаэлю, за что тот, в знак признательности, написал для короля Франции единственную картину, вышедшую целиком из-под его кисти? Нужно ли упрекать в этом экономистов, которые требуют хлеба для всех и пар предпочитают краскам, как сказал бы Шарле? Или, быть может, причины этого неуважения нужно искать в нравах, характерах, привычках художников? Виновны ли они, что не желают подражать поведению шапочника с улицы Сен-Дени? Или же достоин порицания промышленник, не понимающий, что искусство – это одежда нации и, следовательно, художник стоит шапочника?