Все моряки, используя любой предлог, иногда даже выдуманный, то и дело заходят в это тесное помещение, сплошь заставленное аппаратурой, тихонько, чтобы не мешать радистке, садятся на маленький клеенчатый диванчик и слушают бесконечные ти-ти-ти-та-та-та, тщетно стараясь угадать, что они означают, какие несут в себе новости. Радио — единственная ниточка, связывающая моряков с Родиной, с родными…
С надеждой посматривает на Светлану Ивановну, принимающую радиограммы, судовой врач Кудрявцев. Юнга знает, что родители Игоря Васильевича остались в захваченном фашистами Витебске и что вряд ли он дождется в скором времени весточки от них. Доктор и сам это понимает, но все же надеется…
Надеется получить РДО и боцман Аверьяныч. Его сын, лейтенант Красной Армии, воюет сейчас где-то под Москвой. Но прячет радистка глаза от боцмана и доктора, словно в чем-то виновата перед ними.
Вечно хмурый силач-матрос Петренчук, даже получив радиограмму из дома, не уходит из рубки, ждет, не передадут ли очередную сводку Советского информбюро. Все знают, что накануне этого рейса он очень просился на фронт, но его, первоклассного специалиста, не отпустило пароходство. Наверное, поэтому он и хмурый…
Рур победно взмахивает листком с торопливо написанными строчками и, сняв наушники, читает срывающимся от волнения голосом:
— Вчера, шестнадцатого декабря, советские войска после ожесточенных боев овладели городом Калинином! Ура, товарищи!
Светлеют лица даже тех, кто не дождался вестей от своих родных, и раздается дружное «ура». А на крик является старпом и выгоняет — в который раз! — всех посторонних из радиорубки.
С каждым оборотом винта «Коперник» все дальше уходил на юг, с каждым днем становилось все жарче. Сначала моряки, совсем недавно покинувшие зимний Владивосток, радовались солнышку, то и дело блаженно щурились на него, загорали, используя редкие свободные минуты, но вскоре радоваться перестали: началась тропическая жара. Солнце из блага превратилось в наказание, или, как шутили моряки, «было светило, а стало ярило». В одежде стало работать невозможно, и капитан разрешил ходить раздетыми. По этому поводу на судне появилась еще одна шуточка: «Объявлена форма „раз“: часы, трусы, противогаз!»
Появились летучие рыбы. Спартак много слышал о них от старших, бывавших в южных широтах, вот наконец и ему довелось их увидеть. Стоял он однажды у борта, кругом пустынно, не видно ничего живого, и вдруг море словно выстрелило стайкой рыб. Взлетели они невысоко, но быстро, прочертили воздух серебряными телами и снова исчезли в волнах. Юнга сначала даже не понял, что это такое, потом только сообразил. Моряки рассказывали, что «летучка» мчит в воздухе со скоростью примерно восемьдесят километров в час и за один прыжок пролетает около сотни метров!
Когда у Спартака выдавалось свободное время, хотя боцман скучать не давал, он навещал братана. Для этого нужно было по многочисленным трапам с гремящими железными балясинами и скользкими поручнями спуститься в самое нутро парохода. Если наверху, на палубе, заливаемой неутомимым солнцем, стояла постоянная жара, то здесь, внизу, было настоящее пекло. Кочегары и мотористы работали обнаженными по пояс, с мокрыми полотенцами на головах. Их тела лоснились от пота, чумазые лица делали моряков похожими друг на друга. Спартак узнавал Володю по улыбке — широкий и белозубой. Стараясь перекричать шум машины, Шелест орал юнге в самое ухо:
— Ну как там, наверху?
— Жарко…
— У нас, как видишь, тоже не холодно. Вы во время работы хоть загорать можете…
— Какое там загорать! Я уже два раза весь облез!
Нос у Спартака был красный и облупленный. Володя, шутя, проводил под ним грязным пальцем, и у юнги появлялись черные «усы». Потом Шелест показывал ему свое хозяйство, выкрикивая объяснения. Спартак половину не слышал, половину не понимал, но, чтобы не обидеть братана, кивал с умным видом.
— Ну, а сейчас дуй наверх!
— Что, что?
— Дуй наверх, говорю! Вот-вот «дед»[115] придет. Разорется…
Спартак поднимался на верхнюю палубу, с наслаждением вдыхал солоноватый воздух, и дневная жара после посещения машины уже не казалась ему такой нестерпимой. Он, прищурившись, смотрел на ярко-синее небо и отражающее его такое же синее море.
Но лучшими для юнги, как и для всей команды, были ночные часы. Ночь в южных широтах наступает быстро, здесь нет вечерних сумерек, и едва солнце скрывается за горизонтом, наступает тьма — густая, плотная.
Спартак бесшумно слезает с верхней койки и выскальзывает из тесного, душного и храпящего кубрика. Он поднимается на верхнюю палубу, ложится прямо на доски и смотрит в небо. Приятно так лежать и чувствовать, как твою обожженную дневным жаром кожу освежает морской ветерок, он словно гладит тебя легкой прохладной ладошкой. А над тобой — черное небо с тонким, непривычно перевернутым в виде чашки месяцем и со звездами, яркими и какими-то мохнатыми. Незнакомые звезды, чужое небо. Родная Полярная звезда откатилась почти до самого горизонта, а с другой стороны взошел известный лишь по книжкам Южный Крест. Палуба покачивается, и звезды покачиваются, будто шевелятся.
Долго-долго лежит так Спартак и не засыпает — не хочется. Потом слышит приближающийся легкий стук деревянных сандалий и улыбается в темноте: братан! Ему тоже не спится в кубрике. Он опускается на палубу рядом и тоже молча смотрит в небо.
— Ты о чем сейчас думаешь? — спрашивает Спартак. Он хочет сказать: «мечтаешь», но стесняется этого слова. Но Володя, кажется, понимает его.
— Ну, о многом… Что вот на днях придем в Сурабаю, возьмем груз и вернемся домой, что скоро кончится война и тогда я поступлю в училище на мехфак… Я о многом думаю, — повторяет он и вздыхает. Спартак удивляется: ведь и он о том же самом думает, точнее, мечтает. Только он будет учиться на штурмана…
Они лежат долго, почти полночи, но потом Володя, как старший и, следовательно, более благоразумный, говорит:
— Пора, братан, по кубрикам. Поймает нас здесь старпом — секир башка будет!
ПАРОХОД ВЕДЕТ ЮНГА
Утро в тропиках приходит, как и ночь, сразу. Попив чаю, друзья расходятся по своим рабочим местам: Володя в машину, Спартак на камбуз. Среди многочисленных обязанностей юнги есть одна, которая очень не нравится Спартаку, — чистить картошку. Работа эта не тяжелая, хотя начистить надо много — ведро, а то и два, — но, как считает Малявин, не мужская и не матросская, и никакие рассказы кока о том, что с этого начинали все знаменитые флотоводцы, не убеждают юнгу.
Покончив с картошкой, Спартак присоединяется к матросам, работающим на палубе, приводит в порядок вместе с ними большое и сложное боцманское хозяйство. Он трудится наравне со всеми, и когда кто-нибудь, жалеючи, говорит ему с грубоватой лаской: «Ступай, паренек, отдохни. Еще наработаешься!», сердито отвечает: «С какой стати?! Что я, маленький?» Боцман, слыша это, подбивает усищи пальцем кверху и довольно хмыкает. Вслух он своего одобрения никогда не высказывает, а заметив, что мальчишка уже шатается от усталости, поручает ему какое-нибудь легкое занятие, но делает это с таким видом, будто это очень важное и ответственное задание.
Только один вид матросской службы остается пока недоступен юнге — вахта на руле. Часто бывая на мостике, делая там приборку, Спартак с завистью смотрит на своих товарищей, стоящих у штурвала и выполняющих команды капитана и вахтенных штурманов. А ведь и он, Малявин, смог бы так: третий помощник иногда давал ему попрактиковаться. Но этого никто не знал…
Нередко на руле стоял белобрысый Витька Ганин. Он, видимо, догадывался о желании юнги, поэтому каждое появление того на мостике встречал ехидной фразой:
— Что, сменить меня пришел? Давай, а то я уже притомился! — Но тут же как бы спохватывался и притворно сочувствовал: — Ах, да, я забыл! Ты ведь у нас еще малолетка, Малявка…