Стук в дверь, входит дядя Диделоо, здоровается:
– Добрый день, двоюродный дядя.
Он один из всей семьи так называет дядюшку Кассава.
Диделоо – чинуша и зануда. Карьеру начинал учителем, да с учениками так и не справился.
Теперь он заместитель начальника в одной из муниципальных служб и, насколько может, третирует подчиненных экспедиторов.
– Ну, начинайте выступление, Шарль, – говорит дядюшка Кассав.
– Охотно, двоюродный дядя; опасаюсь, однако, вас чрезмерно утомить.
– Ну так повосхищайтесь собой молча и побыстрее – мне ваша физиономия не больно-то приятна.
У старого Кассава явно портится настроение.
– Увы, я вынужден привлечь ваше внимание к низменным проблемам материального порядка, – начинает свои причитания дядюшка Диделоо. – Нам нужны деньги…
– Да неужто? Вот уж удивили так удивили!
– Надо заплатить врачу…
– Самбюку? Накормить его, напоить, а ежели нужно, пусть спит на софе в гостиной – и довольно.
– Аптекарь…
– Я к лекарствам и не притронулся. Все пузырьки и порошки прилежно забирает ваша прелестная жена Сильвия, страдающая, как известно, всеми болезнями, какие только ей удалось обнаружить в медицинском словаре.
– Много и других расходов, двоюродный дядя… Откуда нам взять столько денег?
– Сундук с золотом зарыт в погребе – третья камера, девять футов четыре дюйма под седьмой плитой. Хватит?
– О, благородный человек, – пускает слезу дядюшка Диделоо.
– К сожалению, про вас, Диделоо, этого не скажешь. А теперь убирайтесь-ка… болван!
Шарль Диделоо злобно косится в мою сторону и скользит к выходу; он такой тощий и плюгавый, что без труда просачивается в чуть приотворенную дверь.
Дядюшка Кассав смотрит на меня.
– Повернись-ка к свету, Жан-Жак.
Я повинуюсь. Умирающий тягостно-пристально разглядывает меня.
– Ничего не попишешь, – после довольно долгого обследования ворчит он, – вылитый Грандсир, хоть и прилизанный малость. В жилах капля крови поспокойней – и смотри-ка, на вид куда благородней, чем твои предки. Да уж… А вот твой дед Ансельм Грандсир – в те времена его звали просто господин Ансельм – отъявленный был мошенник!
Это любимый дядюшкин эпитет, и я совсем не обижаюсь, потому что деда, оставившего по себе столь дурную память, никогда не видел.
– Не помри он на гвинейском берегу от бери-бери, так и вовсе бы законченным мерзавцем стал, – веселится дядюшка Кассав. – Вот уж кто любил все доводить до конца!
Дверь распахивается, появляется моя сестра Нэнси.
Облегающее платье подчеркивает статную фигуру, глубокий вырез корсажа нескромно приоткрывает великолепные формы.
Ее лицо пылает гневом.
– Вы прогнали дядю Шарля, – выпаливает она. – И поделом, пусть не суется не в свое дело. К сожалению, он прав, нужны деньги.
– Ты и он – большая разница, – ответствует дядюшка Кассав.
– Ну, а где же деньги? – выходит из себя Нэнси. – Грибуаны не могут заплатить по счетам.
– Почему не возьмете в лавке?
Нэнси смеется отрывистым, резким смешком, который вполне подходит к ее надменной красоте.
– Сегодня с семи утра всего шесть покупателей, выручка – сорок два су.
– А мне говорят, дела, дескать, наладились, – ухмыляется старик. – Не переживай, моя красавица. Возвращайся в лавку, достань малую стремянку с семью ступеньками, полезай на самую верхнюю. Смотри, в лавке чтоб не торчал какой клиент несимпатичный – юбки-то у тебя ох как коротки… Ты у нас высокая, с последней ступеньки как раз дотянешься до жестяной коробки с этикеткой «сиенская охра». Так вот, как следует пошарь своими прекрасными белыми ручками в сей скучной коробке, найдешь несколько сверточков, четыре-пять – этакие, знаешь, цилиндрики коротенькие, зато весьма увесистые. Постой же, не спеши, мне приятно поболтать с тобой. Да будь поосторожней: если порошок сиенской охры попадет под ногти, и за несколько часов не отчистишь. Ну ладно, ладно, беги, прелесть моя, а ежели на темной лестнице Матиас Кроок ущипнет тебя за мягкое место, на помощь не зови, все равно не приду.
Нэнси показывает нам язык, алый и остренький, как язычок пламени, и, хлопнув дверью, исчезает.
Слышен стук ее каблучков по гулким ступеням, через минуту негодующий возглас:
– Свинья!
Дядюшка Кассав ухмыляется:
– Это не Матиас!
Звук оплеухи.
– Это дядюшка Шарль!
Старик в отличном настроении, и только свинцовый оттенок лица да зловещий присвист в груди выдают близость смерти.
– Да, Нэнси вполне достойна своего деда-мошенника! – с явным удовольствием констатирует старый Кассав.
В комнате вновь воцаряется молчание; свистит старый клапан сокрытых в груди мехов, поддерживающих огонь в невидимой жаровне, с шершавым шорохом пальцы царапают покрывало.
– Жан-Жак!
– Я здесь, дядюшка Кассав!
– Вы с Нэнси сегодня утром получили известие от отца, от Николаса Грандсира?
– Вчера утром, дядюшка.
– Ну, неважно, днем больше, днем меньше, мне уже все едино. Откуда письмо?
– Из Сингапура. Отец в добром здравии.
– Если только его не вздернули за те двенадцать недель, пока шла почта. Бог ты мой, если бы он когда-нибудь вернулся…
Дядюшка о чем-то размышляет, по-птичьи склонив голову набок, – этакий мудрый старый ворон:
– Нет, не вернется он… Да и чего ради? Грандсиры рождаются, чтобы поднимать все паруса под всеми ветрами белого света, а не плесневеть под крышами домов человеческих.
Входит Нэнси, улыбается, ни тени плохого настроения.
– Я нашла пять свертков, дядюшка Кассав, – объявляет она.
– Как оно, золото, – тяжеленько? – усмехается дядюшка. – Уж ты-то наверняка сообразишь, что с ним делать?
– Еще бы! – нахально заявляет Нэнси.
И вновь исчезает, бросив мне напоследок:
– Жижи, тебя ждет на кухне Элоди.
С лестницы слышится ее смешок – на сей раз мягкий, ласкающий – и довольное куропаточье квохтанье.
– Вот теперь уж точно Матиас! – комментирует дядюшка и громко хохочет, игнорируя хриплую какофонию протеста в груди.
– Она сказала, пять свертков? А ведь было шесть! Вполне достойная внучка мошенника Ансельма Грандсира… Тем лучше!
Визитеры, собственное веселье и монологи заметно утомили старого Кассава.
– Иди-ка к Элоди, малыш, – говорит он усталым глухим голосом.
А мне того и надо: снизу, где в одном из бескрайних мрачных подвалов разместилась кухня, огромная, словно конференц-зал, доносится запах свежеиспеченных вафель и изысканный аромат масла, топленного с корицей и сахаром.
Иду по бесконечному темному коридору – далеко впереди слабо мерцает светлый прямоугольник.
Там, в открывшейся глубине необъятного вестибюля, бойкое сияние газового рожка выхватывает из сумрака фасад крохотного, словно игрушечного магазинчика – будто смотришь на него в перевернутую подзорную трубу.
У этой москательной лавчонки, словно прильнувшей к груди хозяйского дома-покровителя, весьма примечательная история… Впрочем, еще будет время к ней вернуться.
Через открытую дверь видно прилавок потемневшего дерева, всевозможные склянки с едкими веществами, связки бумажных пакетиков; и Нэнси с приказчиком Матиасом – близко, даже чересчур близко прильнувших друг к другу.
Но это зрелище не особенно меня интересует: аппетитный зов кухни куда сильнее праздного юного любопытства.
Веселая песенка булькающего масла и перестук вафельниц вносят радостную ноту в молчаливый вечерний сумрак.
– Явился наконец, – ворчит моя старая няня Элоди, – а то доктор уже подбирался к твоим вафлям.
– Они в самом деле хороши, эти вафли, – сладкие, как раз такие я и люблю, – слышится слабый голосок из темного угла.
В кухне нет газового освещения – подобное роскошество предусмотрено дядюшкой Кассавом только для лавки. Лампа с фитилем скупо освещает стол; тарелки белоснежного фарфора отвечают неожиданными бликами. Печь пышет теплом, и потоки горячего воздуха то и дело колеблют огонек свечи на каминной полке; рядом лежит черная чугунная вафельница.