Сестра начала читать:
Театр!..Любите ли вы театр так, как я люблю его, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением, к которому только способна пылкая молодость, жадная и страстная до впечатлений изящного?
Начала сестра очень тихо и даже слегка хрипло, но потом голос выровнялся, дыхание восстановилось, она перестала бояться текста, который ложился на голос легко, словно стихи.
Не есть ли он исключительно самовластный властелин наших чувств, готовый во всякое время и при всяких обстоятельствах возбуждать и волновать их, как воздымает ураган песчаные метели в безбрежных степях Аравии?
Если элегия – это признание в любви, то строки, читаемые сестрой, действительно были элегией, любовным признанием и гимном театру. Но были ли они прозой? Так не прозаически они звучали…
…и вот поднялся занавес – и перед взорами вашими разливается бесконечный мир страстей и судеб человеческих! Вот умоляющие вопли кроткой и любящей Дездемоны мешаются с бешеными воплями ревнивого Отелло; вот, среди глубокой полночи, появляется леди Макбет, с обнаженной грудью, с растрепанными волосами, и тщетно старается стереть с своей руки кровавые пятна, которые мерещатся ей в муках мстительной совести; вот выходит бедный Гамлет с его заветным вопросом: быть или не быть…
Дойдя до Дездемоны, сестра заметно заволновалась, голос ее задрожал… я боялась, что она лишится чувств. Роль в «Отелло» давалась сестре тяжело. Была она высока ростом, красива, но отличалась, как я уже сказала, чрезмерной робостью. Сцена не была ее призванием, да и роль отважной Дездемоны, ослушавшейся отца и убежавшей из дома с мавром, не очень моей сестре подходила. Сама она вышла замуж по воле отца за человека расчетливого и малосимпатичного, издателя «Отечественных Записок».
Когда отрывок был прочитан, слушатели не сразу опомнились, как бывает в театре после удачного спектакля. Даже отец, всегдашний критик всего на свете, вечно всем недовольный, отозвался о статье с похвалой и спросил имя автора. Было названо имя Бел – го, которого тогда никто не знал. Его звезда только восходила.
Уже много после, будучи с Пан – ым в Москве, я познакомилась с Виссарионом Григорьевичем. Первый наш разговор с ним был о Мочалове, которого он так высоко поставил в своей статье как исполнителя роли Гамлета. Мне же довелось посетить весьма неудачный спектакль, где актер играл из рук вон плохо, находясь, как думаю, под действием винных паров.
На следующий день мы были вместе с Пан – ым в одном из московских домов, и Жан, подойдя к Бел – му, сказал, что вчера имел удовольствие видеть Гамлета – Мочалова. Бел – й встрепенулся, спросил о впечатлении. Пан – в, не желая критиковать большого актера, высказался очень туманно, в том смысле, что Шекспир требует особой игры, не свойственной русской традиции. Бел – й возразил, что никакой особой русской традиции нет, а есть умение или неумение верно раскрыть характер в указанных обстоятельствах. Завязался спор, в котором Пан – в беспрестанно пасовал.
Я, тогда еще очень наивная, бросилась ему на помощь и сказала, что мы вчера увидели именно то, что боялся увидеть Бел – й (он говорит об этом в статье), а именно: пародию на Гамлета. Я смогла произнести эту фразу только потому, что при всей моей тогдашней робости перед «высокими умами», человек, стоящий передо мной, не казался мне страшным. Был он белокурый, невысокого роста, бледный, почти изможденный, с живым и пристальным выражением серых глаз. Взгляд его, на меня обращенный, был исполнен неподдельного любопытства, но отнюдь не превосходства. Мне захотелось смягчить свою резкость и высказать Бел – му, как важны для меня его статьи. В той же его работе о Гамлете я наизусть запомнила одно место, которое сделалось моим нравственным водителем:
И если у него злодей представляется палачом самого себя, то это не для назидательности и не по ненависти ко злу, а потому, что это так бывает в действительности, по вечному закону разума, вследствие которого кто добровольно отвергся от любви и света, тот живет в удушливой и мучительной атмосфере тьмы и ненависти. И если у него добрый в самом страдании находит какую – то точку опоры, что – то такое, что выше и счастия и бедствия, то опять не для назидательности и не по пристрастию к добру, а потому, что это так бывает в действительности, по вечному закону разума, вследствие которого любовь и свет есть естественная атмосфера человека, в которой ему легко и свободно дышать даже и под тяжким гнетом судьбы.
Но в ту минуту, как я раскрыла рот, кто – то подошел к Бел – му и увел его в сторону.
Меня всегда поражали такие натуры, как Бел – й, нежданно появляющиеся на русской почве. В жизни я знала еще двух, похожих на него, – Николая Гавриловича и Добр – ва. Со всеми тремя я дружила, все трое были пророками, двух из них сразила чахотка, сразила прежде, чем власть заточила их в тюрьму или убила. Третий прошел свой крестный путь до конца.
Потом, когда я поближе узнала Бел – го, я полюбила его еще больше.
Однажды он рассказал, что в юности, будучи студентом, написал трагедию о крепостном юноше, который восстал против своего состояния.
– У меня было полное ощущение, что герой – это я сам, и я должен – даже ценою жизни – перестать быть рабом, высказать все в лицо рабовладельцу. Я кожей ощущал, что за моей спиной выстроилась нескончаемая цепь крепостных русских людей, умерших голодом, на войне, от бесчинств властей и помещиков. Сколько их было во времена Ивана Грозного, во времена Петра Первого? – безмолвных, но взывающих к отмщению жертв произвола? Почему их жизни не шли в расчет?
Даже в Вавилоне пленным платили за строительство укреплений. А город, где вы живете, наша Северная Пальмира, построен согнанными отовсюду крепостными рабами. Построен рабами, на их же костях. Неужели судьба России из века в век приносить человеческие жертвы во славу извергов на троне?
– И что сталось с вашим сочинением?
– Мне пришлось его уничтожить. Профессора Московского университета были ужасно напуганы, прочили мне тюрьму и Сибирь. Они так усердно принялись за мной следить, что я заболел.
– И что было дальше?
– Меня выгнали из университета … по отсутствию способностей. Началось мое шатанье по журналам. А жаль было расстаться с ученьем, особливо с друзьями – студентами. У нас образовался к тому времени преинтереснейший кружок.
– Остался у вас страх?
– Как не остаться! Только ненависти осталось больше. Обидно, что не могу в статьях высказываться впрямую, и даже то, что говорю обиняками, цензура кромсает. Может, придет еще мой час…
Час Бел – го пришел, когда уже перед самой своей смертью, находясь на леченье в Силезии, написал он «Письмо к Гоголю». За публичное его чтение Дост – го приговорили к смертной казни; я знаю это письмо лишь благодаря лондонской вольной русской типографии – в России до сих пор оно не напечатано. А Бел – го от крепости спасла только скорая смерть. Удивительно, как пугал власть этот хилый, чахоточного сложения человек – настоящий гладиатор по свойствам и силе характера.
* * *
По переезде Бел – го в Петербург в конце 1839 года, мы с ним тесно сошлись. Переезд его из Москвы в большой степени был инициирован Пан – ым, который переманил его в сотрудники главного тогдашнего толстого журнала «Отечественные записки».
Андрей Краевский, редактор «Отечественных записок», приходился мне зятем, но у меня не было к нему добрых чувств. После ранней смерти сестры, приходилось мне у него бывать, чтобы помочь оставшимся без матери детям, но общение с ним меня угнетало.
Был он человеком приземленным, журнал издавал исключительно для наживы, направления не имел никакого, острым нюхом вылавливая на литературном рынке то, что сулило интерес читателей, а стало быть, и доход. Сотрудники журнала были для него не товарищи по работе, а наемные работники. В помине не было тех дружеских свободных отношений, которая царила впоследствии в редакции нашего Журнала.